Постимпрессионизм От Ван Гога до Гогена

       

СМЕРТЬ СЁРА


Винсент Ван Гог прибыл в Париж в субботу утром 17 мая 1890 г. Он выбрал этот день для того, чтобы брат смог провести с ним воскресенье. После бессонной ночи, встревоженный тем, что Винсент настоял на поездке без провожатого, Тео отправился встречать его на вокзал, а затем привез в свою новую квартиру в Сите Пигаль на Монмартре.

Там впервые Винсент увидел своего маленького племянника и невестку. Жена Тео впоследствии рассказывала, что ожидала встретить больного и была удивлена, увидев, что художник — человек „сильный, широкоплечий, со здоровым цветом и веселым выражением лица; весь вид его выдавал твердую волю... Он абсолютно здоров, он выглядит гораздо лучше, чем Тео", — такова была ее первая мысль. 1

В течение трех дней, которые художник провел у брата, разговор ни разу не заходил о лечебнице для душевнобольных. Винсент был в радостном настроении и в первый день встал рано, чтобы посмотреть свои картины: в таком количестве он их никогда прежде не видел. Квартира Тео была заполнена ими; они висели на всех мало-мальски подходящих стенах, а большая часть их — без рам — была сложена под кроватями и прочей мебелью. Последние теперь разложили на полу, чтоб их удобнее было рассматривать.

Винсенту Ван Гогу сразу же очень понравилась жена Тео, и он был счастлив, что брат и она так подходят друг к другу. Шурин Тео, его старый друг Андрис Бонгер, пришел навестить Винсента, а вслед за ним явились еще многие посетители. Несомненно, к Ван Гогу заглянул папаша Танги; зашел, вероятно, Лотрек, а также Камилл Писсарро с сыном Люсьеном. (Писсарро пригласил Тео и его маленькую семью провести неделю после троицы у него в Эраньи.) Очевидно, Винсент повидался также с Гийоменом и Госсоном и договорился с обоими об обмене картинами. Но он не встретился с доктором Гаше, обычно проводившим конец недели со своими детьми в Овере. Удивительно, что не встретился он и с Бернаром, хотя тот жил тогда в Ванве, предместье Парижа. Винсент, видимо, даже не сообщил Бернару о своем приезде, и это означало, что он больше не хочет встречаться с ним.
Возможно, Бернар слишком импульсивно реагировал на письмо Ван Гога, упрекавшего его в религиозном мистицизме, и этот ответ охладил дружеские чувства Винсента. Бернар переживал в то время период фанатической религиозности, и Винсент не слишком стремился вступать с ним в споры на эту тему.

Гоген, так восхищавшийся картинами Ван Гога у „Независимых", вернулся в Бретань, но Тео бесспорно рассказал Винсенту о планах Гогена: один изобретатель, встретившийся художнику на Всемирной выставке 1890 г., обещал ассигновать определенную сумму для того, чтобы Гоген мог вторично отправиться в тропики. Тео довольно скептически относился к этому проекту, поскольку изобретателю до сих пор не уплатили за патент, но Гоген был готов ехать, как только будет заключена сделка. „Тогда я поеду на Мадагаскар, — сообщил он Тео, — куплю там маленькую хижину и сам расширю ее; ведь я же искусный скульптор. Буду жить как первобытный крестьянин. Не заботясь о деньгах, я смогу отдаться своему искусству так полно, как не мог еще никогда. За 5000 франков я отдам [изобретателю] тридцать восемь полотен, из которых четырнадцать находятся у вас; когда придет время, их надо будет отослать ему вместе с пятью керамическими горшками. Сумма эта невелика, но я надеюсь, что за время моего отсутствия вы сделаете все возможное, чтобы продать другие мои картины... Рассчитываю прислать вам с Мадагаскара новые красивые вещи, выполненные очень тщательно, так как там у меня каждый день будут бесплатные модели. Я не буду писать много, но то, что я сделаю, будет крепко спаяно, совершенно". 2

А пока что, несмотря на радужные мечты о будущем, Гоген продолжал вести жалкое существование в Ле Пульдю. Тео, видимо, рассказал Винсенту, как он счастлив, что Гоген снова покинул Париж. „Его пребывание у Шуффенекера не приносит ему пользы; фактически он там не работает, в то время как Бретань вдохновляет его". 3

Несмотря на огромное желание Винсента увидеть последние работы Гогена, у него не нашлось времени зайти в галерею Тео и посмотреть их.


Несомненно, он рассчитывал сделать это, когда на несколько дней приедет в Париж из Овера. Но он посетил Салон — поскольку это нельзя было откладывать — и пришел в восторг от большой композиции Пюви де Шаванна. (Она произвела сильное впечатление и на Гогена.) По поводу этой композиции он написал своей сестре Вил: „После того как долго смотришь на нее, возникает такое чувство, словно ты становишься свидетелем полного и сознательного обновления всего, во что ты можешь верить, чего можешь желать. Удивительное и удачное сочетание далекой древности с резко выраженным модернизмом!" 4

Винсент, по-видимому, побывал также на выставке японского искусства в Школе изящных искусств, но отказался от мысли написать вид книжной лавки в Париже, освещенной газовым светом, с выставленными в витрине разноцветными книжками.



Ван Гог не смог выдержать в Париже больше трех дней. После долгого уединения в Сен-Реми эти суматошные дни показались ему особенно длинными, и порою он чувствовал, что у него начинает кружиться голова. Шумная жизнь столицы, оживленный обмен мнениями с друзьями, эмоциональное напряжение и множество забегавших на минутку посетителей — все это, как он и предвидел, оказалось ему не по силам, и в среду 21 мая он с радостью уехал в Овер.

Овер на Уазе мало изменился с тех пор, как Писсарро, Сезанн и Гийомен писали там в начале 70-х годов, после франко-прусской войны. И теперь он немногим отличался от деревни: крытые соломой домики, немощеные сельские улицы и лишь кое-где несколько неуклюжих современных дач. Протянувшийся вдоль дороги, параллельно руслу спокойной Уазы, городок этот лежит между берегом реки, скрытой деревьями, и невысоким холмом, с вершины которого видна с одной стороны прелестная долина Уазы, а с другой — необъятная, засеянная пшеницей равнина. Трехэтажный дом Гаше расположен на одном из самых высоких мест и почти вдавлен в холм, возвышающийся сразу же за ним. Если не считать старой приземистой церкви, он — самое высокое сооружение в Овере.

Первое впечатление Винсента от Овера было не таким ошеломляющим, как от Арля, но он, вероятно, иного и не ожидал.


„Овер очень красив, — писал он Тео в день своего приезда. — Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью... Это спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная." 5

Доктор Гаше отвел художника в гостиницу, где тот должен был платить 6 франков в день, но Ван Гог нашел, что это слишком дорого. Вместо этого он предпочел остановиться у Раву, напротив скромной маленькой оверской ратуши и получил там комнату с пансионом всего за три с половиной франка в день. Он был уверен, что сможет создать в Овере достаточное количество картин и оправдает свои расходы.

По поводу доктора Гаше Винсент сообщил следующее: „Он произвел на меня впечатление человека довольно эксцентричного, но его врачебный опыт несомненно помогает ему сохранять равновесие, нейтрализуя нервное расстройство, которым он страдает по меньшей мере так же серьезно, как я... Дом его набит старым-престарым почерневшим хламом. Исключение — лишь картины импрессионистов." 6

Подытоживая, Винсент писал Тео о Гаше: „Впечатление он на меня произвел скорее благоприятное... Я верю, что мы станем друзьями и что я напишу его портрет." 5

Доктору Гаше было тогда за пятьдесят, и человек он в самом деле был обаятельный и эксцентричный. Ярый республиканец (Третьей республике еще не было двадцати лет), дарвинист, вольнодумец и социалист, он с юности был связан с миром литературы и искусства. Он знавал Курбе и Шанфлери, так же как и Виктора Гюго, дружил с граверами Бреденом и Мерионом (которого он навещал и до его болезни, и в последние годы, когда тот находился в сумасшедшем доме) и часто посещал различные парижские кафе, где собирались Мане и его друзья. В их обществе он любил беседовать на свои излюбленные темы о гомеопатии, кремации, свободной любви и т. д. Друзья его не возражали против этих бунтарских мыслей, но многих из них возмущала его мания обращать всех в свою веру. Так, Гаше склонен был вовлечь всех своих знакомых в „Общество взаимного анатомирования".


Он долго старался получить согласие Ренуара, объясняя ему, какой жизненно важный интерес представляет для антропологии изучение сердца и мозга художника.

Доктор был также убежден, что наука дает ему возможность безошибочно предсказывать обстоятельства смерти любого человека, и широко использовал этот свой пророческий дар. К счастью, предсказания его редко сбывались. Некий друг Ренуара, осужденный доктором на смерть в возрасте двадцати пяти лет от ужасной болезни костей, мирно дожил до девяноста лет.

Дом Гаше был заполнен не только картинами его друзей импрессионистов, которые он либо покупал, либо получал в виде платы за медицинскую помощь (Ренуар подарил ему портрет восхитительной молодой натурщицы), но и разнородной коллекцией, которую Винсент назвал „старым-престарым почерневшим хламом". Помимо этого, в доме Гаше нашла себе убежище масса всевозможных животных: дюжина кошек, несколько собак, цыплята, кролики, утки, голуби, павлин, черепаха и старая коза, пугавшая посетителей и соседей.

Доктор Гаше оказался человеком весьма гостеприимным.

„Я чувствую, — вскоре написал брату Винсент, — что, посещая его дом, смогу каждый раз делать не слишком плохую картину, а он намерен и дальше приглашать меня к обеду по воскресеньям или понедельникам. Но как ни приятно работать там, завтраки и обеды с ним — тяжелое испытание для меня. Этот превосходный человек не жалеет усилий и готовит обед из четырех-пяти блюд, что страшно вредно и для него, и для меня". Затем он добавлял: „Дом его... набит, как антикварная лавка, вещами не всегда интересными. Впрочем, несмотря ни на что, в этом есть своя хорошая сторона, так как в доме всегда можно найти подходящие вазы для цветов или вещи для натюрмортов". 6

Винсент также сообщал брату, что в доме доктора ему особенно понравилась „Обнаженная женщина на постели" Гийомена. Картина висела без рамы, и Ван Гог упрекал своего нового друга, что тот не оформил должным образом такое прекрасное произведение искусства. Гаше обещал заказать для картины раму, но, видимо, не очень торопился сделать это.



В Овере и его окрестностях все знали Гаше, человека среднего роста, летом всегда носившего синий альпаковый редингот или плащ и белую фуражку с кожаным козырьком. Зимой он надевал меховую шапку и пальто с меховым воротником, а дома неизменно ходил в темно-красном халате. Его длинное лицо было примечательно своим широким лбом, синими глазами, горбатым носом, узким ртом и выдающимся подбородком, но главным образом бросались в глаза густые рыжеватые волосы. Ходили слухи, что он красит волосы, но они всегда сохраняли тот же пламенеющий цвет. Один из друзей доктора называл его не иначе, как „доктор Шафран." 7

Гаше не практиковал в Овере, но иногда лечил друзей — так, например, в последние годы жизни пациентом его был Домье, живший неподалеку в Вальмондуа; лечил он и бедняков крестьян. Несмотря на то что он занимался общей медициной, диссертацию он написал на тему „Природа меланхолии", и она была защищена на медицинском факультете университета в Монпелье. В Монпелье Гаше встречался с Альфредом Брюйя, другом Курбе и соседом Базиля, тем самым Брюйя, чьей коллекцией восхищался Ван Гог во время своей кратковременной экскурсии с Гогеном. Долгий разговор о Брюйя и его картинах и тот факт, что Гаше разделял восторг Ван Гога по отношению к Монтичелли и Милле, помогли растопить лед между художником и доктором.

Не удивительно, что странная личность доктора Гаше произвела такое сильное впечатление на Винсента, что он сразу же преисполнился желанием написать его портрет. Вначале оба они, по-видимому, наблюдали друг за другом со смешанным чувством любопытства и благожелательности, но вскоре оно уступило место взаимному пониманию. Винсент почувствовал в докторе Гаше неясную грусть и покорность судьбе, и эти качества привлекли его: он всегда предпочитал натуры, склонные к меланхолии, людям самоуверенным и несдержанным.

Гаше посмотрел те немногие картины, которые захватил с собой Винсент, и они ему понравились; новые знакомые обстоятельно поговорили об искусстве; доктор откровенно описал Винсенту его состояние, — фундамент дружеских отношений был заложен.



„ Доктор кажется мне человеком чрезвычайно разумным, — писал Винсент Тео после первых дней пребывания в Овере, — но говорит, что профессия сельского врача повергает его в такое же отчаяние, как меня — моя живопись. На это я ответил ему, что буду очень рад поменяться с ним профессиями. В общем, я думаю, мы кончим тем, что станем добрыми друзьями. Между прочим он сказал мне, что если моя меланхолия, или как там она называется, станет для меня нестерпимой, он сможет кое-что предпринять для разрядки напряжения, и просил меня быть абсолютно откровенным с ним. Конечно, может наступить момент, когда я буду нуждаться в нем, хотя пока все идет хорошо. И мое состояние может даже улучшиться. Я до сих пор думаю, что заболел просто из-за южного климата и возвращение сюда само по себе излечит меня". 8

В письме к матери, написанном несколькими днями позже, Винсент подытоживал события последних недель: „Я снова очутился среди живописцев, еще раз ринулся в сражения и споры, а главное, получил возможность работать в узком замкнутом кругу художников; все это отвлекло меня и оказалось целительным в том смысле, что симптомы моей болезни, которые, в известной степени, являются мерилом моего состояния, за последние дни окончательно исчезли". Но тут же он осторожно добавлял: „Правда, меня предупредили, что полностью полагаться на это нельзя". 9

Существовал только один путь, с помощью которого Винсент мог забыть о своей болезни, — и это была работа. Он находился в прекрасном настроении и готов был взяться за решение новых живописных проблем, вставших перед ним в Овере. „Я уже замечаю, — писал он вскоре после приезда, — что пребывание на юге помогло мне лучше увидеть север. Все получилось, как я предполагал: я лучше воспринимаю фиолетовое там, где оно есть. Овер несомненно очень красивое место". 10 Однако его привлекал не только цвет; он задумал также сделать большое количество рисунков.

Рано ложась спать, Винсент вставал в пять часов утра, наслаждаясь сельским „покоем a la Пюви де Шаванн".


Первой картиной, написанной им в Овере, был пейзаж со старыми, крытыми соломой хижинами у полей пшеницы и цветущего гороха, с холмом на заднем плане. За ним вскоре последовали вид церкви, сделанный в густых синих тонах, и этюды цветущих розовых и белых каштанов; их тяжелое великолепие в какой-то мере вознаградило его за те цветущие миндальные и персиковые деревья, которые ему не удалось написать в Сен-Реми. Он был счастлив сообщить Тео, что „работая кистью, чувствует себя куда уверенней, чем до отъезда в Арль". 6

Винсент не откладывал в долгий ящик намерение написать портрет доктора Гаше, в особенности потому, что надеялся найти через него другие модели, быть может, даже заказчиков. Спустя две недели после первой встречи с доктором Ван Гог писал брату: „Я работаю над его портретом: голова в белой фуражке, очень светлые и очень яркие волосы; кисти рук тоже светлые, синяя куртка и кобальтовый фон. Он сидит, облокотясь на красный стол, где лежат желтая книга и веточка наперстянки с лиловыми цветами... Г-н Гаше в диком восторге от этого портрета и хочет, чтобы я, если можно, написал для него точно такой же, что мне и самому хочется сделать". 6 Действительно, Винсент вскоре написал второй вариант этого портрета.

В длинном письме к сестре Вил Ван Гог снова описывал портрет доктора. „Мы почти сразу стали неразлучными друзьями, и я каждую неделю буду проводить два-три дня в его доме и писать у него в саду, где я уже написал два этюда... У меня уже сделано полотно побольше, с деревенской церковью, на котором здание выглядит лиловатым на фоне неба — яркого глубоко синего чистого кобальта; окна цветного стекла похожи на пятна ультрамарина; крыша лиловая, а местами оранжевая. На переднем плане кусочек цветущей зелени и розовый в солнечном свете песок. Это почти то же, что этюды со старой башней и кладбищем, которые я делал в Нуэнене [в Голландии], за исключением того, что цвет теперь, вероятно, более выразителен, более богат. В последние дни моего пребывания в Сен-Реми я тоже работал, как дьявол, особенно над букетами цветов: розы и лиловые ирисы.


Для Ио и ребенка Тео я привез довольно большую картину — белые цветы миндаля, большие ветви на небесно-голубом фоне, они повесили ее над пианино; в квартире у них висит также новый портрет арлезианки. Мой друг доктор Гаше преисполнен всяческих восторгов по поводу этого последнего (я сделал вариант и для себя), так же как по поводу моего автопортрета, и я доволен этим, потому что он будет уговаривать меня делать портреты и, надеюсь, найдет для меня несколько интересных моделей. В моей профессии меня больше всего волнует — больше, больше всего! — портретная живопись, современная портретная живопись. Я пытаюсь передавать все цветом, и, конечно, не я один веду поиски в этом направлении. Видишь ли, я хотел бы, — я отнюдь не утверждаю, что могу это сделать, но по крайней мере пробую, — я хотел бы писать портреты, которые и через сто лет будут казаться откровением людям того времени. Я пытаюсь достичь этого не фотографическим сходством, а путем беспристрастного наблюдения, используя как средство выражения и усиления характеров нашу науку и наш современный вкус к цвету". 4

Без сомнения, Винсент почувствовал, что в портрете доктора Гаше он подошел к этой цели очень близко, вероятно, ближе, чем в любом другом своем портрете, и доктор, по-видимому, разделял его убеждение. Искусство стало теперь для этих двух людей прочным связующим звеном, и Ван Гог испытывал непривычное удовольствие писать для человека, который по-настоящему ценил его работу. До сих пор большинство его портретов было сделано с таких более или менее примитивных, хотя и доброжелательных моделей, как почтальон Рулен и его семейство, папаша Танги, г-жа Жину, зуав Милье и смотритель в Сен-Реми. Все они, за исключением папаши Танги, не интересовались картинами Винсента, хотя и любили его самого (даже доктор Рей в Арле не оценил портрет, сделанный для него Винсентом). Но теперь, после долгого одиночества, он нашел наконец человека, говорившего с ним на одном языке. Вне всякого сомнения, художника привлекали также скромность и терпимость, характеризовавшие мнения Гаше в вопросах искусства, — позиция, совершенно противоположная безапелляционности Гогена или утомительным философствованиям Бернара.



Неизвестно, нашел ли Ван Гог через Гаше другие модели для портретов, но девятнадцатилетняя дочь Гаше позировала ему, сидя за пианино. 11 Кроме того, он написал портреты молодой крестьянской девушки, нескольких детей, а также дочери хозяйки гостиницы, где он жил. Хотя доктору Гаше и не удалось уговорить своих знакомых заказать свои портреты Ван Гогу, он старался подбодрить его многими другими способами. Каждую неделю он два-три раза встречался с художником, поддерживал связь с Тео, щедро выражал свое искреннее восхищение некоторыми картинами Винсента и даже нередко просил его делать ему копии. Он также подбивал своего нового друга попробовать свои силы в гравюре.

Доктор Гаше издавна питал страсть к искусству гравирования. Он сделал ряд гравюр, в том числе копии с Домье и Милле, и, в конце концов, установил у себя дома печатный станок, на котором делал пробные оттиски. Каждый художник, посещавший его в Овере, получал приглашение воспользоваться этим приспособлением. Немногочисленные гравюры, выполненные Сезанном, были все до одной сделаны в доме Гаше, а Писсарро и Гийомен награвировали там много досок и сделали много оттисков. 12 Ван Гог очень увлекся новой работой и нарисовал на медной дощечке, а потом выгравировал портрет доктора. Этой работе суждено было остаться единственной гравюрой Ван Гога, хотя сразу же после нее он задумал сделать серию гравюр со своих южных картин, а Гаше обещал отпечатать их. Художник намеревался также сделать несколько гравюр в сотрудничестве с Гогеном.

В середине июня Винсент получил из Ле Пульдю письмо от Гогена, особенно порадовавшее его, потому что он хотел знать, понравилась ли его другу картина с арлезианкой, сделанная по рисунку последнего. „Я видел полотно с г-жой Жину („Арлезианку"), — писал Гоген. — Очень красиво и очень оригинально. Мне оно нравится больше моего рисунка. Несмотря на твое болезненное состояние, ты никогда не работал так уравновешенно, сохраняя в то же время непосредственность первоначального впечатления и внутреннюю теплоту, столь необходимые для произведения искусства, особенно в наше время, когда искусство превращается в нечто, основанное на холодном расчете, в нечто, заранее установленное". (Не намек ли это на Сёра?)



Далее Гоген подробно излагал свой новый план. „Помнишь наши разговоры в Арле об основании мастерской в тропиках? Я близок к осуществлению этого плана, если только смогу собрать небольшую сумму, необходимую для организации такой мастерской. В случае успеха я отправлюсь на Мадагаскар, где туземцы добры и живут дарами земли, не зная денег. Из различных источников я получил на этот счет очень точные сведения. Небольшую хижину, построенную из дерева и глины, я своими руками превращу в комфортабельный дом; я сам буду выращивать все необходимое для пищи, заведу цыплят, коров и т. д... и очень скоро мое материальное положение станет прочным. Тот, кто захочет впоследствии приехать туда, найдет все необходимое для работы по очень дешевым ценам. Мастерская в тропиках, возможно, взрастит святого Иоанна предтечу искусства будущего, закаленного там более естественной, более первобытной, а главное, не столь растленной жизнью". 13

„С момента моего возвращения [на Север], — писал в ответ Гогену Ван Гог, -я думал о тебе каждый день... Я бесконечно радуюсь тому, что тебе нравится портрет арлезианки, сделанный точно по твоему рисунку... Мне эта картина стоила еще одного месяца болезни [в Сен-Реми], но я, по крайней мере, знаю, что она — произведение, которое будет понято тобою, мною и некоторыми другими так, как мы хотим, чтобы оно было понято. Мой здешний друг доктор Гаше после некоторых колебаний теперь полностью принял его и сказал: „Как трудно быть простым!"

...Я недавно написал портрет доктора Гаше с печальным выражением лица, столь характерным для нашего времени. Возможно, это похоже на то, что ты говорил о своем „Христе в Гефсиманском саду", то, чему не суждено быть понятным..." Далее Винсент рассказывал об этюдах полей пшеницы, которые собирался написать в Овере, и заканчивал словами: „Если ты разрешишь, я, вероятно, приеду, чтобы провести с тобой месяц и написать пару морских пейзажей, но главным образом снова повидать тебя и познакомиться с де Хааном.


А затем мы можем попытаться создать что-нибудь неторопливое, серьезное, такое, что мы, вероятно, создали бы, если бы могли продолжать работать там, на юге". 14

К письму Ван Гог приложил оттиск портрета Гаше.

Ответ Гогена кажется менее сердечным, чем его предыдущие письма. Как всегда, он весьма осторожно высказывается по поводу приезда Ван Гога в Бретань: „Возвратившись из кратковременной поездки [в Понт-Авен], я нашел твое письмо, а также оттиск твоего офорта... Из твоего письма нельзя понять, видел ли ты мои работы у Гупиля и что ты о них думаешь. Находишь ты разумным мое предполагаемое путешествие на Мадагаскар или нет? Я мечтаю о нем каждый божий день до такой степени страстно, что почти совсем перестал работать. Хочу немного отдохнуть и набраться новых сил для жизни там. А ты, как всегда, ненасытен. Вижу, что ты у себя в Овере не теряешь времени зря. И все же иногда не мешает дать отдых и уму, и телу.

Твоя мысль о приезде в Ле Пульдю кажется мне превосходной, но, к сожалению, это неосуществимо, потому что мы — де Хаан и я — находимся далеко от города, в настоящей дыре, где нет никаких средств сообщения, кроме наемной телеги. А для больного человека, которому иногда может понадобиться врач, это слишком тяжело... Кроме того, если мне удастся осуществить поездку на Мадагаскар, в начале сентября меня уже здесь не будет; не будет и де Хаана — он возвращается в Голландию. Вот, говоря со всей откровенностью, какова ситуация, хотя, один бог знает, как бы я был счастлив, будь с нами мой друг Винсент.

Я не знаком с доктором Гаше, но неоднократно слыхал, как старик Писсарро говорил о нем. Тебе, должно быть, очень приятно быть рядом с кем-то, кто понимает твою работу, твои идеи. Я же, увы, обречен на то, что понимать меня будут все меньше и меньше, и должен быть готов пройти по жизни один, без семьи, как отверженный. Поэтому будущее одиночество в лесу кажется мне земным раем, сладкой мечтой. Дикарь должен вернуться к дикости". 15

Неизвестно, отказался ли Винсент от мысли съездить на несколько недель в Бретань; в письмах он во всяком случае больше о поездке не упоминал.


Зато он пленился новым замыслом Гогена, хотя и не очень верил в реальность планов своего друга.

„Конечно, — признавался он Тео, — я не верю, что этот проект с Мадагаскаром осуществим; я бы предпочел, чтобы он поехал в Тонкин. Но если он поедет на Мадагаскар, я, вполне возможно, последую за ним, потому что туда надо ехать вдвоем или втроем. Но пока об этом рано говорить". 16

В самом деле, Мадагаскар был далеко, а скромная красота оверских пейзажей, казалось, буквально умоляла Ван Гога обратить на нее внимание. Низенькие домики, тенистые берега реки, истертые ступени, соединяющие расположенные на различном уровне улочки, массивная церковь, каштаны, поля пшеницы, бесконечные гряды картофеля и гороха, белая дорога, пересекающая мозаику возделанных зеленеющих участков, полевые цветы, сад доктора Гаше и ферма с садом, принадлежавшая когда-то Добиньи, — все это предоставляло бесчисленное множество сюжетов.

В начале июни, по приглашению доктора Гаше, Тео с женой и ребенком провел в Овере воскресенье, потратив его на долгие прогулки с Винсентом, который пребывал в радостном, умиротворенном настроении. Художник был счастлив, что находится вблизи любимых людей. Тео не только обещал приехать снова, но рассказал ему, что их друзья Госсон и Орье тоже решили навестить его в Овере. (Тео, по-видимому, подружился с Орье, который в своей серии „Одинокие", вслед за первой статьей о Винсенте, написал очерки о Писсарро и Рафаэлли, в свое время устроивших в галерее Тео персональные выставки.) Тео также сообщил брату о предполагавшемся визите к Писсарро, которому вскоре написал: „Так как 10 июля я должен съездить к Моне [в Живерни] с г-ном Валадоном [совладелец галерей Гупиль], то хочу напроситься к вам в гости с моим шурином [Андрисом Бонгером], а возможно, и с Винсентом, чтобы провести с вами денек. Спать мы можем где угодно, об этом не беспокойтесь". 17 Но, побывав у Моне, Тео, по-видимому, не заехал к Писсарро в Эраньи; во всяком случае, брат его не принимал участия в этой поездке.



Во время пребывания Тео в Овере братья обсуждали также, нельзя ли снять небольшой домик, где Винсент жил бы один или с кем-нибудь из художников, и Винсент написал в Арль своим друзьям Жину, чтобы они переслали ему его мебель. В письме к ним Винсент с гордостью сообщал: „Я чувствую себя совершенно спокойным и нахожусь в нормальном состоянии. Здешний врач говорит, что я должен полностью погрузиться в работу и обрести в ней успокоение... Кроме того, с тех пор как я бросил пить, работа у меня идет лучше прежнего, а это тоже большое дело". 18 Словом, Винсент вновь обрел спокойствие и начал даже опять поговаривать об одном из своих заветных планов — о выставке картин в каком-нибудь парижском кафе, либо его индивидуальной, либо коллективной. 19

В конце нюня для Тео настали тяжелые дни: серьезно заболел ребенок, жена в результате долгих бессонных ночей едва держалась на ногах, сам он ссорился со своими хозяевами, решительно переставшими доверять его художественному вкусу и суждениям. Он предвидел возможность остаться без работы и перейти на сильно урезанный бюджет. Тео мужественно пытался не тревожить брата: „Не ломай себе голову ни из-за меня, ни из-за нас, старина. Знай, самую большую радость я испытываю, когда ты здоров и целиком посвящаешь себя работе. Картины твои замечательны. Ты уже сейчас чересчур возбужден, а ведь нам нужно быть в Дорошей форме, чтобы сражаться долгое время, ибо лучше бороться всю жизнь, чем питаться овсом, который в хороших конюшнях из милости уделяют состарившимся лошадям". 20

Так как Тео не мог приехать в Овер, Винсент в начале июля отправился на несколько дней в Париж. Он застал брата усталым и измученным. Вместе они обдумали, целесообразно ли для Тео оставить Гупиля и открыть собственную галерею — план весьма рискованный, особенно теперь, когда Тео приходилось не только помогать Винсенту, но и содержать жену и ребенка. Братья говорили также о необходимости снять более просторную квартиру для Тео, так как Винсент был недоволен комнатой, где хранились и показывались его полотна.


На этот раз их встреча была омрачена трудностями, атмосферой беспокойства и напряженности.

Как и в прошлый раз, к Винсенту явился поток посетителей. Орье пришел познакомиться с художником лично и вместе с ним посмотреть его картины. Ван Гог, видимо, тоже нанес визит Орье, так как приятель последнего Жюльен Леклерк впоследствии писал: „У Орье я мимоходом встретился с Винсентом... Я помню невысокого, светловолосого, нервного человека с живыми глазами и широким лбом, которого, казалось, знобило. Он смутно напомнил мне Спинозу, скрывавшего под застенчивостью неистощимую энергию мысли". 21

Винсент посмотрел также последние работы Гогена. К завтраку пришел Лотрек и сделал все возможное, чтобы развлечь друзей. Он привел Ван Гога в свою мастерскую и показал ему „Женщину у пианино", которой Тео восторгался у „Независимых". Винсент был поражен сходством композиции с его собственным „Портретом мадемуазель Гаше за пианино". Он нашел картину „изумительной", — „она взволновала меня". 22

Гийомен тоже собирался навестить Ван Гога, но Винсент был вконец измучен и неожиданно уехал в Овер, не дождавшись его посещения.

Тревоги Тео отозвались на состоянии его брата. „Далеко не пустяк, — писал Винсент после возвращения в Овер, — если все мы не уверены в сегодняшнем дне; не пустяк, когда по многим другим причинам мы чувствуем, что существование наше непрочно. Здесь мне тоже стало очень грустно, и я продолжаю ощущать нестерпимую тяжесть угрожающей тебе бури. А что делать? Видишь ли, обычно я стараюсь держаться бодро, но жизнь моя в самой основе своей находится в опасности; поэтому мои шаги тоже неуверенны. Я боялся, — не очень сильно, но все-таки немножко боялся, — что был для тебя обузой, живя на твои средства..." 22 К счастью, нежное письмо от жены Тео разуверило его на этот счет, однако микроб растущей тревоги уже вселился в душу художника. Узнав о болезни племянника, Винсент в своем последнем письме перед отъездом в Париж вскользь упоминает даже о возможности повторения приступа.


Возвратившись в Овер, он сообщил, что „опять начал работать, хотя кисти прямо валятся из рук". 22

Тео пытался рассеять страхи Винсента. „Право, опасность не так велика, как ты думаешь. Если только все мы будем здоровы, что позволит нам предпринять любые шаги, которые мы сочтем необходимыми, то мало-помалу все пойдет хорошо. Конечно, в жизни бывают неудачи, но мы уже не новички, а скорее похожи на возчиков, которые, нахлестывая лошадей, уже почти достигли вершины горы, но опять скатываются назад, затем делают новое усилие и все-таки взбираются на вершину". 23

Но Винсент был слишком расстроен, чтобы легко успокоиться, хотя и делал вид, что волнуется меньше, чем во время пребывания в Париже. Он глубоко переживал болезнь ребенка, а теперь еще начал беспокоиться за ежемесячное содержание, которое получал от Тео. Винсент снова стал раздражителен и яростно обрушился на Гаше, когда обнаружил, что „Обнаженная" Гийомена, которая так ему нравилась, еще не обрамлена. 24

Ни с того ни с сего он написал брату: „Я думаю, мы никоим образом не можем рассчитывать на доктора Гаше. Во-первых, он болен еще сильнее, чем я, или, скажем, так же, как я. А когда слепой ведет слепого, разве они оба не свалятся в канаву? Не знаю, что и сказать. Мой последний ужасный приступ был в значительной мере вызван близостью остальных пациентов; да, заточение раздавило меня, а старик Пейрон не обратил на это ни малейшего внимания, предоставив мне прозябать вместе с безнадежно больными". 26

Теперь настала очередь Тео тревожиться о брате. Действительно ли художник считал, что общество доктора Гаше может принести ему больше вреда, чем пользы? Действительно ли он хотел намекнуть, что эксцентричность доктора может оказать на него пагубное воздействие? Тео отвез жену и ребенка в Голландию, но сам еще на несколько дней вернулся в Париж. Теперь он писал жене относительно Винсента: „Лишь бы он не впал в меланхолию, лишь бы в ближайшем будущем не случился новый припадок! А ведь казалось, все шло так хорошо". 26



Еще через несколько дней он уведомлял: „Я получил письмо от Винсента которое опять оказалось совершенно непонятным. Когда же и для него наступят более счастливые времена? И все-таки он — сама доброта". 27

Тем временем Винсент работал все в том же изнурительном темпе. За день он успевал написать целую картину, иногда две, а временами работал сразу над несколькими. Так как его тускло освещенная комната над кафе Раву не вмещала весь поток свеженаписанных и еще не просохших полотен, он складывал их, — как вспоминает голландский художник Антон Хиршиг, тоже квартировавший у Раву, — „как попало, в невообразимо грязном закутке сарая, где обычно держали коз. Там было темно, с неоштукатуренных кирпичных стен свисала солома. И каждый день он приносил туда новые картины, они были разложены на земле и стояли у стен. Никто не смотрел на них". 28

Одиночество угнетало Ван Гога, но он не делал никаких шагов, чтобы избавиться от него. Хотя в Овере было много художников, в том числе американцев и голландцев, Винсент не пытался присоединиться к ним. Некоторые даже боялись его. Соотечественник и сосед Ван Гога Хиршиг долго помнил „его дикие безумные глаза, в которые не осмеливался заглянуть". 28

Так он и продолжал работать один, став еще более одиноким теперь, когда прекратились посещения и приглашения Гаше.

„Я полностью поглощен, — писал Винсент матери во второй половине июля, -этой огромной равниной, покрытой полями пшеницы и раскинувшейся до самого склона холма. Неуловимо желтого, неуловимо нежно-зеленого цвета с лиловатым вспаханным и прополотым участком, широкая, как море, она аккуратно разлинеена зелеными заплатами цветущих картофельных полей. Все это под небом тонких цветов — голубым и белым, розовым и лиловым. Пока я спокоен, пожалуй, слишком спокоен, а значит, нахожусь в подходящем состоянии и могу написать все это". 29

Винсент писал также сад у дома Добиньи с церковью на заднем плане — мотив, который интересовал его с момента прибытия в Овер.


В день взятия Бастилии он написал простую ярко украшенную мэрию, стоявшую через дорогу от его гостиницы; он подарил эту картину своему хозяину г-ну Раву.

Однако не было ли его спокойствие, то слишком большое спокойствие, о котором он писал, просто затишьем перед бурей? Со времени его последнего приступа в Сен-Реми прошло уже пять месяцев — непривычно длительная передышка. Сколько еще она продлится? Овер вдохновил его, и перемена обстановки пошла ему на пользу. Эти пять месяцев он превосходно использовал. Но если его опять охватит растущее возбуждение, если он почувствует приближение нового приступа, значит, ему придется наконец признать, что болезнь его не просто „южный недуг", как он надеялся в течение такого долгого времени. Значит, ему придется признать, что приступы эти будут следовать за ним, куда бы он ни поехал, что он не может убежать от них. А осознав это, сумеет ли он отделаться от страшной мысли, что, в конце концов, приступы его могут начать следовать один за другим, в ускоренном темпе, со все более и более короткими промежутками нормального состояния? И не будет ли результатом непрерывного ряда таких приступов ужасная перспектива окончательного, нескончаемого, как кошмар, безумия?

Мог ли Винсент, охваченный такими предчувствиями, сохранять необходимое для работы настроение? Ссора с доктором Гаше, видимо, глубоко встревожила его. Неужели он ошибся в оценке окружающих? Неужели его всегда будут обманывать те, кому он доверял? Теперь он опять останется совсем один в этом незнакомом месте, как раз в тот момент, когда наконец он решил обзавестись собственным жилищем и мебель его уже была выслана из Арля.

Бремя, лежавшее на Тео, начинало все сильней давить на плечи Винсента. Он даже утратил веру в сообщество художников, ради которого работал и о котором мечтал долгие годы, утратил в тот самый момент, когда Тео собирался покинуть Буссо и Валадона [Гупиля] и стать торговцем картинами новой школы. Впрочем, мысли Винсента по этому поводу были довольно хаотичны.


„ Не поздно ли уже доказывать [художникам] полезность объединения? И если даже такое объединение будет основано, не потерпит ли оно крах, раз потерпит крах все остальное? Ты, быть может, скажешь мне, что некоторые торговцы могут объединиться для поддержки импрессионистов, но ведь это будет лишь временная мера. Мне кажется, личной инициативы все равно мало, и, поскольку эксперимент не удался, стоит ли все начинать сызнова?" 30

Сообщая брату об одном из своих последних полотен, изображающих желтые поля на необъятной равнине Овера, он говорит: „Я написал огромные поля пшеницы, простертые под беспокойным небом, и не побоялся выразить в них печаль и предельное одиночество". 22 Знакомое чувство печали и одиночества еще раз завладело Ван Гогом.

В воскресенье 27 июля Винсент сел за письмо к брату: „Я хотел бы написать тебе о многом, но чувствую, что это бесполезно... Поскольку [дома] у тебя все обстоит хорошо, а это главное, мне незачем останавливаться на вещах, менее важных. Пройдет, наверно, много времени, прежде чем у нас появится возможность спокойно поговорить о делах. В сущности, говорить за нас должны наши картины. Да, дорогой мой брат, я всегда говорил тебе и теперь повторяю еще раз, со всей серьезностью, на какую способна упорная сосредоточенная работа мысли, — говорю еще раз, что никогда не буду считать тебя обычным торговцем картинами Коро. Через меня ты принимал участие в создании некоторых полотен, которые даже в бурю сохраняют спокойствие. Мы создали их, и они существуют, а это самое главное, что я хотел тебе сказать в момент кризиса, — в момент, когда предельно натянуты отношения между теми, кто продает картины умерших художников, и живыми художниками. Что ж, я заплатил жизнью за свою работу, и она стоила мне половины моего рассудка, это так. Но ты-то, насколько мне известно, не принадлежишь к числу торговцев людьми и умеешь стать на сторону правого, так как поступаешь действительно по-человечески. Но чего ты хочешь!" 31

Винсент не закончил этого письма.


Приближался вечер; художник взял револьвер и ушел в поля. Где он достал револьвер — неизвестно; он мог просто одолжить его у какого-либо крестьянина под предлогом охоты на ворон. Вместо этого Винсент выстрелил себе в сердце, но пуля прошла ниже. Он упал на землю, но собрался с силами, встал и поплелся обратно в гостиницу. По дороге он три раза падал. Художник наглухо застегнул куртку, чтобы прикрыть пропитанную кровью рубашку, и поднялся в свою маленькую комнату, не сказав никому ни слова. Он не явился к обеду, и хозяин гостиницы г-н Раву пошел позвать его. Он нашел Ван Гога в постели, лежащим лицом к стене. Г-н Раву настоятельно попросил его встать, тогда Винсент неожиданно повернулся, показал ему окровавленную грудь и сказал: „Я хотел покончить с собой, но промахнулся..." 32

Раву позвал местного врача, но Ван Гог попросил пригласить доктора Гаше, за которым спешно послали. Вскоре тот прибежал в сопровождении младшего сына. Винсент сейчас же и совершенно здраво рассказал Гаше, что произошло. 33 При свете свечи доктор Гаше осмотрел рану. Извлечь пулю оказалось невозможно. Поскольку признаков непосредственной опасности не было и Винсент не испытывал сильной боли, Гаше только перевязал рану и решил ждать. Винсент был совершенно спокоен и потребовал трубку, которую доктор набил и зажег для него. Гаше попросил домашний адрес Тео, чтобы сообщить ему о случившемся, но Винсент отказался. Затем Гаше ушел, оставив у постели больного своего семнадцатилетнего сына. В течение всей ночи художник был спокоен; он не спал и курил трубку, не произнося ни слова. 34

Когда местные полицейские пришли допросить Ван Гога в присутствии г-на Раву о том, что произошло, художник спокойно ответил, что это касается только его одного и что он считает себя вправе сделать то, что сделал. Это было все, что он пожелал сказать. 35

Доктор Гаше нацарапал записку Тео и переслал ее через Хиршига в понедельник утром: „Страшно сожалею, что приходится вас беспокоить. Однако считаю своим долгом немедленно написать вам.


Меня вызвали сегодня, в воскресенье, в девять часов вечера по просьбе вашего брата, пожелавшего срочно видеть меня. Он ранил себя... Не зная вашего адреса, который он отказался мне дать, я посылаю вам это письмо в галерею Гупиля". 36

Как только Тео получил записку доктора Гаше, он поспешил в Овер. „Опять промахнулся", — были первые слова, которыми Винсент приветствовал брата, когда тот вошел в мрачную, душную комнату. Зарыдавшему Тео он сказал: „Не плачь, так всем будет лучше". Братья провели целый день вместе, почти непрерывно разговаривая. 28 Но Тео улучил минуту и сообщил жене, что случилось и как он получил тревожное известие: „Я бросил все и помчался, но застал его в сравнительно лучшем состоянии, чем ожидал. Я предпочел бы не касаться подробностей — они слишком печальны, но ты должна знать, дорогая, что жизнь его, может быть, в опасности... Он, кажется, рад моему приезду, и мы почти все время вместе... Бедняга, судьба была не слишком благосклонна к нему, и у него уже не осталось иллюзий. Иногда ему бывает невыносимо тяжело, он чувствует себя таким одиноким... Он настойчиво расспрашивал о тебе и ребенке. Говорит, что не думал, что жизнь принесет ему столько страданий. Если бы только нам удалось вселить в него немножко мужества и он захотел жить! Но не расстраивайся: однажды он уже был в отчаянном состоянии, но его здоровый организм в конце концов обманул докторов". 37

Однако на этот раз Винсент решил не выздоравливать. Когда Тео сказал ему, что они попытаются спасти его, Винсент ответил, что старания Гаше напрасны: „Тоска не пройдет". Вскоре у него начался приступ удушья, и через минуту он закрыл глаза, затих и больше уже не приходил в сознание. 38

Во вторник 29 июля в час ночи Винсент Ван Гог скончался на руках у брата. Ему было тридцать семь лет. Убитый горем Тео писал жене: „Как я хочу домой" — вот его последние слова. Так оно и случилось: через несколько минут все было кончено, и он обрел покой, которого не мог найти на земле". 39



Похороны вызвали неожиданные затруднения. Католический священник Овера отказал в катафалке, так как художник был самоубийцей. Более либеральный муниципалитет соседней деревушки одолжил свой катафалк, и 30 июля Винсент был похоронен на маленьком оверском кладбище, расположенном на вершине холма за церковью и окруженном необъятной равниной, на которой он так часто писал пшеничные поля.

Несколько дней спустя Эмиль Бернар писал Орье: „Вас не было в Париже, и вы, вероятно, не знаете ужасной новости, которую я, однако, не могу дольше скрывать от вас. Наш дорогой друг Винсент умер четыре дня тому назад. Вы, конечно, уже догадались, что он покончил с собой. В воскресенье днем он ушел в поле за Овером, прислонил мольберт к стогу сена и затем выстрелил в себя из револьвера... В среду 30 июля около десяти часов я приехал в Овер. Теодор Ван Гог, его брат, был там с доктором Гаше, и Танги тоже. Меня сопровождал Шарль Лаваль. Гроб был уже заколочен. Я приехал слишком поздно, чтобы еще раз увидеть того, кто три года назад 40 расстался со мной, полный самых радужных надежд... На стенах комнаты, где лежало его тело, были развешены все его последние картины, создавая вокруг него некий ореол, и в них светился такой яркий гений, что смерть его казалась еще более прискорбной для нас, художников. На гробе — простая белая драпировка и масса цветов: подсолнечники, которые он так любил, георгины, — повсюду желтые цветы. Это, если помните, был его любимый цвет, символ того света, какой он мечтал видеть не только на картинах, но и в сердцах. Его мольберт, складной стул и кисти лежали рядом с ним на полу перед гробом.

Приехало много народу, большей частью художники, среди которых я узнал Люсьена Писсарро... Пришли также люди из окрестных деревень, немного знавшие его, встречавшиеся с ним несколько раз и любившие его, потому что он был так добр и так человечен... В три часа друзья вынесли тело и поставили гроб на катафалк. Многие из присутствующих плакали. Теодор Ван Гог, обожавший брата, неизменно поддерживавший его в борьбе за искусство и независимость, рыдал, не переставая.


А на улице нещадно палило солнце. Мы поднялись вверх на холмы Овера, разговаривая о Винсенте, о смелом порыве вперед, который он дерзнул осуществить в искусстве, о великих планах, которые всегда занимали его, о добре, которое он сделал каждому из нас. Мы пришли на кладбище — небольшое новое кладбище, усеянное свежими могилами. Оно расположено на холме и возвышается над хлебными полями, колосящимися под необъятным синим небом. Он мог бы и сейчас наслаждаться им. Потом его опустили в землю. В этот момент человек, подобный ему, не стал бы плакать... День был очень хорош, как будто специально создан для него, и мы не могли удержаться от мысли, что он мог бы еще жить и жить счастливо...

Доктор Гаше попытался произнести речь о жизни Винсента, но так плакал, что сумел пробормотать лишь несколько бессвязных прощальных слов. Он живо обрисовал искания Винсента, подчеркнул возвышенность его целей и сказал, что очень любил его, хотя был знаком с ним лишь недолгое время. „Он был, — закончил Гаше, — честный человек и великий художник; он преследовал только две цели — человечность и искусство. Искусство, которое он ставил превыше всего, принесет ему бессмертие..."

Затем мы пошли обратно. Теодор Ван Гог совсем убит горем..." 41

Гоген из Бретани прислал Тео коротенькое письмо, где была приписка де Хаана (почерк Гогена был не так энергичен и более нервен, чем обычно): „Мы только что узнали печальную новость, глубоко расстроившую нас. В таких обстоятельствах не хочу писать вам слова утешения. Вы знаете, что он был моим искренним другом и настоящим художником — редкое явление в наше время. Он всегда будет жить для вас в своих работах. Винсент часто говорил: „Камень разрушается, слово живет". Что же до меня, то я буду и глазами и сердцем видеть его в его картинах". 42

Одновременно Гоген написал Шуффенекеру: „Я получил известие о смерти Винсента; если вспомнить, как он страдал, для него это избавление. Но для его брата — это большое горе, да и мы многим были обязаны влиянию Винсента". 43 (Гоген здесь явно имеет в виду давление, которое Винсент оказывал на Тео в пользу своих друзей художников.) Однако несколько позднее Гоген написал тому же Шуффенекеру: „Давайте рассмотрим ситуацию хладнокровно: если мы будем умно вести себя, то сможем извлечь немалые преимущества из несчастья Ван Гога". 44



В течение нескольких дней Тео был настолько убит горем, что не мог даже ответить на письма друзей; но, едва оправившись от первого потрясения, он целиком сосредоточился на одной мысли: увековечить творчество и память брата, — задача, казавшаяся для него почти непосильной. Поскольку у него уже были натянутые отношения с Буссо и Валадоном, он, видимо, отказался от мысли устроить выставку в своей галерее, тем более что решил избегать всего, что могло быть принято за рекламу.

В конце августа Тео написал Орье: „Разрешите искренне поблагодарить вас за чудесное письмо, присланное мне после смерти моего дорогого брата. Вы первый не только оценили его талант живописца, но и поняли смысл его работ и увидели в них именно того человека, каким он был. Несколько писателей выразили желание что-нибудь написать о нем, но я попросил их обождать, потому что хотел предоставить вам возможность первому сказать свое слово. Если вы пожелаете написать его биографию, я снабжу вас всеми необходимыми и совершенно достоверными материалами, так как начиная с 1873 г. я вел с ним регулярную переписку. Помимо писем, у меня хранится множество других интересных документов. Сейчас я занимаюсь подготовкой выставки, которую хотел бы устроить в галерее Дюран-Рюэля. Последний еще не принял решения, но я не теряю надежды добиться его согласия. Для выставки я бы хотел издать каталог с краткой биографией, и, если вы не против, мы могли бы вместе подумать, не стоит ли нам издать настоящую книгу с иллюстрациями и автографами отдельных писем". 45

Орье, который тогда находился вне Парижа, тотчас же написал Бернару: „Вы слишком хорошо знаете, как я восхищаюсь Ван Гогом и люблю его работы; поэтому нет нужды говорить вам, с каким пылом я берусь за это трудное, но благородное дело". 46

Однако Орье, по-видимому, не мог сразу взяться за эту работу, так как в то время должен был появиться его первый роман.

Тем временем Тео продолжал заниматься выставкой. В середине сентября он информировал доктора Гаше: „По поводу выставки я говорил с Дюран-Рюэлем, отцом, который побывал у меня дома и нашел рисунки и несколько картин очень, как он выразился, интересными.


Но когда я завел разговор о выставке, он сказал, что публика всегда считает его ответственным, когда бывает недовольна художником, и потому он откладывает решение вопроса до тех пор, пока не посмотрит полотна [сложенные] у Танги. Он обещал заглянуть ко мне на следующей неделе, но не пришел. Позднее я встретил его сына, который сказал мне, что отец, видимо, уже принял решение и найдет возможным в течение зимы предоставить мне свою галерею. Что по-вашему лучше: выставка у Дюран-Рюэля или — если его удастся получить — отдельный зал в „Павильоне города Парижа" на выставке „Независимых"? Последнюю мысль подал Синьяк, который сказал, что она вполне осуществима, так как то же самое предполагается сделать для Дюбуа-Пилле [умершего 18 августа 1890 г.]". 47

18 сентября, получив наконец ответ Дюран-Рюэля, Тео написал Эмилю Бернару: „Вы, быть может, сочтете дерзостью, что я обращаюсь к вам с просьбой о помощи, но дело касается не столько меня, сколько Винсента. Вы знаете, что еще когда он был жив, мы решили переменить квартиру, главным образом для того, чтобы иметь больше возможностей показывать его картины. Мы только что переехали, но количество его полотен баснословно. Я не могу один справиться с ними и отобрать те, которые давали бы представление о его творчестве в целом. Еще в Овере, когда я увидел, как искусно вы сделали такую подборку, мне пришла в голову мысль попросить вас помочь мне в организации выставки, когда дело дойдет до нее. Дюран-Рюэль решительно отказал мне, и в данный момент я могу выставить лишь то, что разместится у меня дома, и показывать его картины каждому, кто выразит желание познакомиться с его творчеством. Короче говоря, не поможете ли вы мне справиться с этой задачей? К несчастью, я занят в течение почти всей недели, а вы заняты по воскресеньям. Так как вам нравятся картины Винсента, вы, я надеюсь, не откажетесь принять в дар несколько его полотен, в том случае, если решите помочь мне воздать должное его трудам. На будущей неделе я буду занят с одним иностранцем, которому должен сбыть несколько отвратительных картин.


Не устроит ли вас суббота? Тогда, если бы мы отобрали картины, я смог бы развешивать их по воскресеньям... В случае вашего согласия работу нам надо начинать с утра, допустим, часов с десяти, а я смогу ходить в галерею день утром, день вечером... Возлагаю на вас все свои надежды". 48

Бернар согласился, как ранее Орье. Одновременно Тео связался с Октавом Маусом по поводу мемориальной экспозиции картин и рисунков Винсента на выставке „Группы двадцати" в 1891 г. Итак, в ближайшем будущем Тео предстояло разрываться между хлопотами, связанными с наследием Винсента, и своей службой в галерее. Чем больше он вживался в работы брата, тем больше сознавал ответственность, которую судьба с такой жестокостью возложила на него. Фактически он теперь жил тремя разными жизнями: он служил, был отцом и семьянином и пребывал в постоянном общении с покойным братом.

Скорбь Тео часто усугублялась тяжкими угрызениями совести. Был ли он прав, разрешив Винсенту самостоятельно ехать в Париж вопреки советам врача? Был ли он прав, позволив Винсенту жить одному в Овере под нерегулярным присмотром доктора Гаше? Сделал ли он для Винсента все, что было в его силах? Неужели он погубил брата, несмотря на всю свою преданность ему? Эти вопросы, на которые не было ответа, тяжелым бременем ложились на чуткую душу Тео, и без того уже глубоко потрясенного долгими месяцами болезни Винсента и неожиданной развязкой трагедии. Неизвестно, сказалась ли неожиданно роковая наследственность и на Тео (младшая сестра их провела почти всю жизнь в убежище для умалишенных), или болезнь его не была непосредственно связана с недугом Винсента, но факт налицо: в октябре 1890 г. Тео Ван Гог потерял рассудок.

По воспоминаниям Писсарро, у Тео произошел „грандиозный скандал с его хозяевами по поводу картины Декана. В конце концов, в минуту раздражения, он отказался от работы в галерее и внезапно сошел с ума". 49

Прежде всего, Тео сделал то, что он и в особенности Винсент всегда хотели сделать. Он послал телеграмму Гогену: „Отъезд тропики подтверждаю, высылаю деньги.


Тео, директор". 50

Телеграмма эта, разумеется, вызвала страшное волнение в Бретани, пока Гоген, тщетно ожидавший ассигнований, не сообразил, что дело здесь неладно (он даже подозревал, что с ним сыграли злую шутку). Затем Тео задумал арендовать зал „Тамбурина" и основать ассоциацию художников, о которой мечтал Винсент. Но вскоре он стал буйным, начал, видимо, набрасываться на жену и ребенка, и его пришлось изолировать. Как только ему стало лучше, жена увезла его в Голландию.

Синьяк как вновь избранный член „Группы двадцати" тотчас же предложил Маусу помочь ему в организации посмертной выставки работ Винсента. „У папаши Танги лежит чуть ли не сотня полотен нашего бедняги и почти все очень красивы. Если брат не может заняться ими, мы легко отберем их для Брюсселя сами". 51

Верные слову, Эмиль Бернар и Орье продолжали поиски места, где они могли бы устроить выставку картин Винсента. Но Гоген яростно возражал против их плана. Он попросил де Хаана отговорить Бернара от этого предприятия, а в январе 1891 г. написал непосредственно Бернару: „Что за чушь! Ты знаешь, как я люблю искусство Винсента. Но, принимая во внимание тупость публики, не время напоминать людям о Ван Гоге и его сумасшествии в тот самый момент, когда брат его находится в таком же состоянии. Многие и без того говорят, что наши картины — безумие. Это [выставка] повредит нам, не принеся пользы Винсенту. Впрочем, делай как хочешь, но это идиотизм". 52

Тео скончался в Голландии 25 января 1891 г., меньше чем через полгода после смерти брата; ему было тридцать три года. Последние недели он находился, видимо, в состоянии полной апатии. Врач тщетно пытался пробудить в нем какие-нибудь интересы, читая ему статью о Винсенте, опубликованную в „Handelsblad". Только имя Винсента привлекло его внимание. В истории болезни Тео в графе „Причина заболевания" написано: „Наследственность, переутомление и горе; жил слишком эмоционально-напряженной жизнью". 53

После кончины Тео Орье поместил краткую заметку в „Mercure de France": „Мы только что получили известие о смерти Тео Ван Гога, благожелательного и просвещенного знатока искусства, который немало сделал для того, чтобы привлечь внимание публики к наиболее смелым произведениям современных независимых художников". 54



Смерть Тео, видимо, взволновала Гогена больше, чем смерть Винсента. „Если бы ты знала [Тео] Ван Гога, — писал он позднее жене, — ты поняла бы, что это честный человек, преданный нужному делу. Не умри он, как его брат, я сейчас уже не знал бы горя". 55 А одному из друзей он впоследствии жаловался: „Когда [Тео] Ван Гог из галереи Гупиля сошел с ума, я окончательно погиб... Один Ван Гог умел продавать картины и находить клиентуру; в наши дни никто не умеет привлекать коллекционеров". 56

После смерти Тео его вдова тотчас же предложила свою помощь Бернару, Октаву Маусу и несомненно также Синьяку. Она готова была продолжать дело, которое не смог довести до конца ее муж. Бернар посоветовал ей отказаться от мемориальной выставки Винсента у „Независимых", ввиду того что он сам пытался организовать такую же. На это она не согласилась, считая, видимо, что синица в руках лучше журавля в небе. И действительно, лишь через год, в 1892 г., Бернару удалось найти маленькую галерею, где он выставил шестнадцать картин Ван Гога.

Тем временем Синьяк одолжил несколько полотен у Танги для февральской посмертной выставки Ван Гога в „Группе двадцати" и для выставки „Независимых", открывшейся 20 марта 1891 г.

Орье, который, кроме „Кипарисов", написанных для него Ван Гогом, владел еще другими его картинами и рисунками (главным образом раннего голландского периода), срочно известил сестру: „Если ты хочешь купить картину, я знаю превосходное полотно — „Букет цветов" Винсента Ван Гога; оно застряло у одного старьевщика. Его можно купить за какие-нибудь пятнадцать франков, но надо спешить, потому что недели через три откроется выставка Ван Гога, и тогда торговец может сообразить, какова истинная цена картины". 57 Сестра Орье купила картину, но Орье оказался слишком большим оптимистом, рассчитывая, что выставка резко повысит цены на произведения Ван Гога.

Посмертная выставка Дюбуа-Пилле, одного из основателей группы „Независимых", включала шестьдесят четыре картины; выставка Ван Гога была куда скромнее — всего десять картин.


Однако именно она в 1891 г. принесла славу „Салону независимых".

В марте Октав Мирбо, как всегда неистовый, откровенный, готовый бороться и поддержать преданное забвению или проигранное дело, опубликовал статью о художнике; с Ван Гогом он не был знаком, но его друзья Моне и Роден научили его восхищаться работами Винсента (вскоре он купил „Ирисы" и „Портрет Танги"). Он писал:

„На выставке „Независимых", среди удачных экспериментов, множества банальностей и еще большего количества подделок, сверкают полотна горько оплакиваемого нами Ван Гога. Перед этими полотнами, обвитыми черным траурным крепом, что привлекает к ним внимание равнодушной толпы посетителей, вас охватывает глубокая грусть при мысли, что с нами больше нет этого блистательно одаренного мастера, такого трепетного, интуитивного и мечтательного. Это огромная потеря для искусства, более болезненная и невосполнимая, чем смерть Мейсонье [только что скончавшегося в возрасте семидесяти пяти лет], хотя мы и не были приглашены на помпезные похороны и хотя несчастный Винсент Ван Гог, с кем вместе угас огонь прекрасного гения, ушел от нас так же незаметно, таким же безвестным, как незаметно и безвестно жил он в этом несправедливом мире! О нем нельзя судить по нескольким картинам, собранным здесь, на выставке... хотя по интенсивности видения, богатству выражения, энергии стиля они намного превосходят все, что их окружает. Конечно, я очень чувствителен к поискам света, предпринятым Жоржем Сёра, чьи морские пейзажи с их тонкой и проникновенной светозарностью я очень люблю. Я нахожу живую прелесть в туманной атмосфере, в женской грации, светлом изяществе ван Риссельберга. Меня привлекают маленькие композиции Мориса Дени, такие мягкие по тону, окутанные такой нежной таинственностью. Я признаю за ограниченным реализмом картин Армана Гийомена, лишенных идеи, но, как говорится, хорошо выполненных, подлинное и здоровое мастерство. Несмотря на черноту, которая чрезмерно пачкает его фигуры, Тулуз-Лотрек являет нам умную и трагическую силу во всем, что касается изучения физиономий и понимания характеров.


Гравюры Люсьена Писсарро отличаются энергией, уравновешенностью и изысканностью. Даже Анкетен, несмотря на свои вопиющие реминисценции, академические условности, неумелые странности, карикатурные уродливости, иногда ласкает глаз приятными проблесками света... и искусными гармониями серых тонов. Но ни один из этих искренних художников, с которыми не следует путать г-на Синьяка, чьи кричащие, сухие, претенциозные пустяки просто раздражают зрителя, — ни один из этих художников не пленяет меня так, как Винсент Ван Гог. Перед его полотнами я чувствую себя в присутствии кого-то, кто выше и совершеннее меня, кто волнует, трогает и оставляет глубокое впечатление". 58

Хотя Мирбо слишком легко разделался с работами большинства участников выставки, „Общество независимых" постепенно приобретало вес. В первые годы существования этого общества Сёра и его друзья были в меньшинстве. Происходили жаркие бои между неоимпрессионистами и всеми остальными. Еще недавно, в 1888 г., когда Ван Гог впервые выставился с „Независимыми", Синьяк сообщал ван Риссельбергу: „В будущую среду общее собрание „Независимых": будут названы члены комитета по развеске картин. Мы рассчитываем оказать некоторый нажим на избирателей, чтобы [нео]импрессионисты получили большинство. Невозможно угадать заранее, что решит комитет по развеске; Сёра, Люсьен Писсарро и я являемся его членами. Мы сделаем все возможное, чтобы защитить интересы наших друзей, которые являются и нашими собственными интересами... Можешь быть уверен, вой мы поднимем основательный... дадим бой безмозглым членам комитета, и пусть нас считают кем хотят, — сумасшедшими так сумасшедшими, полоумными так полоумными". 59

Комитет по развеске картин по-прежнему был важным органом, так как только от него зависела возможность соответствующим образом сгруппировать работы художников, вносящих ценный вклад в искусство, и выделить эти работы из общей массы. Мало-помалу на ежегодных выставках начали появляться новые таланты из числа представителей молодого поколения.


После Ван Гога, выставлявшегося в 1888 г., в выставке 1889 г. принял участие Лотрек, а в 1890 г. начали выставляться бельгийцы ван Риссельберг, Финч и испанец Дарио де Регойя. В 1891 г. опять появилась группа новичков, и стало похоже, что „Независимые" рано или поздно сделаются центральным событием парижского художественного сезона. Среди выставившихся с ними в 1891 г. были Боннар, Дени, Валлотон, Эмиль Бернар и приятель Гогена датчанин Виллюмсен; доктор Гаше тоже принял участие в выставке. Но друзья и последователи Сёра по-прежнему составляли самую многочисленную и сплоченную группу, чьи работы, будучи повешены вместе, производили значительно более цельное впечатление.

В 1891 г. в эту группу входили: Ангран, Кросс, покойный Дюбуа-Пилле, Финч, Госсон, Леммен, Люс, Птижан, Люсьен Писсарро, ван Риссельберг, Сёра и Синьяк. В то же время в лагере неоимпрессионистов начали появляться первые дезертиры. Все еще сохраняя численное превосходство, так как за прошлые годы в нее влилось большое количество новобранцев, эта группа начала обнаруживать признаки распада в тот самый момент, когда „Общество независимых" получило значительное пополнение. (В „Салоне независимых" 1891 г. было выставлено в общей сложности 1250 работ.)

Непрерывные внутренние раздоры и соперничество в конце концов побудили Сёра заявить свои права на роль вождя, и летом 1890 г. он опубликовал краткое изложение своих теорий (см. стр. 84, 85). В то же время он продолжал бдительно следить за тем, чтобы какая-нибудь ошибка в изложении фактов не умалила его заслуг как инициатора. Когда тем же летом Фенеон, — а уж его никак нельзя было заподозрить в недружелюбии, — опубликовал статью о Синьяке и Сёра обнаружил в ней несколько пустяковых неточностей, он немедленно отозвался: „Я протестую и устанавливаю даты с точностью до двух недель". Говоря о решающем периоде движения, то есть примерно о 1886 г., он настаивал: „Вы должны признать... что, будучи еще неизвестным художником, я тем не менее уже существовал, равно как и мое видение, которое вы недавно так превосходно описали..." 60



Некоторые союзники Сёра, постоянно чувствовавшие его превосходство и то, как он подчеркивал это превосходство, или неудовлетворенные его теориями, начали теперь покидать группу. Сёра, в сущности, был нередко этому рад, но Синьяк очень сожалел об отколовшихся. Камилл Писсарро первый начал постепенно отходить от группы, пытаясь найти технику, которая бы удовлетворяла его больше, чем непреклонный пуантилизм. Сын его уехал в Лондон, где собирался обосноваться надолго, а друг Люсьена Айе после некоторого колебания вручил Синьяку свою, так сказать, отставку:

„Когда меня захватило движение [нео]импрессионистов и я втянулся в него, мне показалось, что я нашел группу разумных людей, помогающих друг другу в поисках и не преследующих иных целей, кроме служения чистому искусству. В это я верил целых пять лет. Но затем в один прекрасный день начались непрерывные стычки, и это заставило меня задуматься. Тут мне припомнилось прошлое, и я увидел, что группа, которую я принимал за отряд искателей, состоит из двух лагерей: одни действительно заняты поисками, другие же дискутируют, спорят, сеют раздоры (хотя, возможно, и не намеренно) и преследуют одну лишь цель — превзойти остальных... Осознав это, я потерял всякое доверие. Я не могу жить в неопределенности и не хочу обрекать себя на вечные муки, а поэтому решил уйти". 61

В Бельгии Анри ван де Вельде тоже начал утрачивать иллюзии. Он был обеспокоен „подозрительностью и мелочностью Сёра"; в конце концов, он начал сомневаться даже в правильности его взглядов. „Я думал, что он великий мастер науки цвета, — писал впоследствии ван де Вельде. — Но его возня с этой наукой, поиски ощупью, путаница в изложении его так называемой теории оттолкнули меня... Те, кто критиковали „Гранд-Жатт" за недостаточную яркость света, были правы, равно как и те, кто отмечали слабое взаимодействие дополнительных цветов".

Сам ван де Вельде окончательно прекратил заниматься живописью, хотя продолжал восхищаться Синьяком, „достигшим цели, к которой стремились все мы, ученики Сёра, занявшиеся разложением цвета и оптической смесью, -яркостью света". 62 В 1890 г.


он в первый и последний раз выставился с „Независимыми". На ван де Вельде, так же как на Айе, рассчитывать не приходилось, а Люс, в сущности, никогда не был настоящим последователем Сёра и тоже понемногу отошел от группы.

Но наиболее тяжкий обвинительный акт дивизионизму предъявил его первый и наиболее пылкий приверженец Камилл Писсарро. Около 1890 г., после тщетных попыток сделать дивизионистскую технику более гибкой, Писсарро решил, что он был введен в заблуждение своими молодыми друзьями и отрекся от их теорий. Любой метод был для него хорош, если только он позволял получать ценные результаты. Когда собственные работы перестали удовлетворять Писсарро, никакие научные доводы уже не могли убедить его держаться системы, которая не помогала, а затрудняла его творческое развитие. Стоило ему прийти к такому убеждению, как он отчетливо изложил его своим друзьям; в частности, он объяснил ван де Вельде:

„Я считаю своим долгом написать вам и откровенно рассказать, как я теперь рассматриваю свою попытку стать последовательным дивизионистом, идущим за нашим другом Сёра. Исповедуя эту теорию в течение четырех лет и отказавшись от нее теперь не без упорных и болезненных попыток возвратить то, что я утратил, и не потерять того, что приобрел, я не могу больше считать себя одним из неоимпрессионистов, которые отказываются от движения и жизни ради совершенно противоположных концепций. Может быть, концепции эти и хороши для людей с соответствующим темпераментом, но они не годятся для меня, стремящегося избежать ограниченности всех так называемых научных теорий. После многих попыток я убедился (я говорю только о себе), что, следуя этим теориям, невозможно оставаться верным своим ощущениям, а следовательно, и передавать жизнь и движение, невозможно оставаться верным мгновенным и восхитительным эффектам природы, невозможно придать творчеству индивидуальный характер. Обнаружив все это, я отошел в сторону. И как раз вовремя! К счастью, выяснилось, что я не создан для этого искусства, производящего на меня впечатление безжизненной монотонности!" 63



Как бы для того, чтобы занять место тех, кто оставил группу, некоторые молодые люди, сплотившиеся вокруг „ученика" Гогена Серюзье, как, например, Дени, Валлотон и Вюйар начали экспериментировать с пуантилистской техникой. Но делали они это для того, чтобы достичь определенных эффектов фактуры, — как поступал и Ван Гог, — и не придерживались дивизионизма. Попытки их поэтому были недолговременны и не сыграли большой роли ни в их собственной творческой эволюции, ни в деятельности группы.

Так обстояли дела в 1891 г. Сёра в это время невозмутимо продолжал работать. В годы, последовавшие за окончанием „Гранд-Жатт", он, опираясь на открытия Шарля Анри, не только совершенствовал свой метод, но и поочередно брался за решение всех проблем живописи. Он перепробовал все жанры за исключением натюрмортов, но даже их можно обнаружить в отдельных местах его больших полотен. Изучив при создании „Гранд-Жатт" движения людей на открытом воздухе и воспроизведя в многочисленных пейзажах пребывающую в покое природу, Сёра теперь писал на воздухе неподвижные фигуры при искусственном освещении („Парад", 1887—1888), неподвижные обнаженные фигуры в мастерской („Натурщицы", 1887—1888), портрет („Пудрящаяся женщина", 1889—1890) и, наконец, движущиеся фигуры в помещении при искусственном свете („Канкан", 1889—1890) и под светом, пробивающимся снаружи (последняя композиция художника „Цирк", 1890—1891). Эти композиции дышат либо грустью, либо весельем и подчиняются, конечно, строгим правилам взаимодействия линий и красок, законы которых изучил Сёра. В этих полотнах Сёра, не делая никаких уступок ни литературности, ни живописности, „реабилитировал" сюжет, заброшенный импрессионистами.

Хотя Сёра был главным образом занят сведением воедино сложных линейных схем в своих полотнах, основанных, например, на золотом сечении, он утверждал, что может писать только то, что у него перед глазами, 64 и заявлял, что рисунок является основой живописи (принцип Энгра) и что гармония цвета должна проистекать из гармонии линий.


В разговоре с Гюставом Каном он однажды определил живопись, как „искусство углубления поверхности", на что ван де Вельде возразил, что „допустимо также противоположное определение: живопись есть искусство создания рельефной поверхности". 62 Однако даже ван де Вельде впоследствии признавал, что, как глава школы, Сёра открыл в живописи „новую эру возвращения к стилю. Так решила судьба. Она натолкнула его на новую технику — технику пигмента, что неизбежно должно было привести к стилизации". 62

Синьяк тем временем продолжал заниматься вопросами техники и цвета. Живой нрав и пылкий темперамент удерживали его от слепого следования математическим формулам Анри. Тогда как Сёра все сильнее подчеркивал значение линейных направлений, Синьяка больше занимал цвет. В статье, опубликованной в 1890 г., Фенеон утверждал, что, подчиняя свои композиции единому доминирующему направлению, Синьяк руководствовался не столько правилами, сколько интуицией. „Он не порабощен этой стройной математикой: он знает, что произведение искусства неделимо. К тому же Анри никогда не собирался вооружать художников безошибочным способом создания (или хотя бы анализа) красоты, которая является довольно сложной штукой. Он сказал только: „Каждое направление символично", — и эта простая идея была плодотворной, поскольку она разрушила веру Синьяка в случайное и укрепила его в ясном эмпиризме в преддверии сознательного". 65 В ответ на эту статью Синьяк написал Фенеону: „Не утруждайте себя критикой нашего Анри: он очень мало интересуется игрой дополнительных цветов — он считает это варварством". 66

Менее склонный к поискам „стиля", чем Сёра, Синьяк стремился к более декоративному искусству. „Мы должны избегать сухости, — писал он ван Риссельбергу, — медленности исполнения, худосочности. Мы должны вернуть мазку всю яркость и чистоту, на какую он способен, и в то же время найти способ, как добиться того, чтобы он не бросался в глаза и мягко гармонировал с соседним.


Кросс стремится к этому, да и вы тоже. И мы найдем ответ. Мы находимся не в глухом тупике, а на великолепном проспекте, где много простора и воздуха, и это подтверждается тем, что каждый год мы подходим все ближе к гармонии и свету!" 67

Синьяк, видимо, был расстроен разрывом с Писсарро больше, чем Сёра, поскольку он находился в более близких отношениях со старым мастером, чем Сёра. „Я до сих пор ясно помню, — писал Синьяк Писсарро, — ваше увлечение этой техникой и вашу удовлетворенность моими работами. Может ли вещь, которая так нравилась, внезапно стать столь ненавистной?.. Я убежден, что мы находимся на верном пути, но я еще глубже убежден, что мы пока не достигли цели и нам еще предстоит долгий путь. Тем больше причин не разочаровываться; напротив, необходимо продолжать упорно и много работать". 68

Именно эта убежденность, это постоянное стремление совершенствоваться в сочетании с боевым задором обеспечили Синьяку активную, руководящую роль в кружке Сёра. Сознавая лежащую на нем ответственность, он каждый год охотно отдавал всю свою энергию организации „Салона независимых". Именно Синьяк в 1891 г. подготовил посмертную выставку Дюбуа-Пилле и, очевидно, он же организовал значительно более скромную выставку работ Винсента Ван Гога.

Однако, несмотря на все усилия Синьяка, большинство неоимпрессионистов, за исключением Люса и Госсона, послали на выставку меньше десяти картин, в то время как второстепенные художники, например Анкетен, доктор Гаше и Гийомен, показали по десять работ каждый; Тулуз-Лотрек выставил девять и столько же прислал „таможенник" Руссо. Различные художники из окружения Гогена, который по-прежнему отказывался присоединиться к „Независимым", были представлены достаточно хорошо. Дени, Валлотон и Виллюмсен выставили по десяти картин, Мофра — девять бретонских пейзажей; Боннар тоже выставил девять работ, а Бернар — десять. (Таким образом, он наконец принял участие в выставке, где экспонировались Сёра и Синьяк.) Сам Синьяк выставил девять картин — „Портрет Фенеона", виды Сены в Эрбле и берегов Атлантики.



Сёра выставил только пять работ — четыре морских пейзажа, сделанных в Гравелине, и „Цирк". Хотя картина эта еще не была вполне закончена, художник все-таки счел возможным показать ее. (Такое отступление от правил, возможно, объясняется тем, что линейная композиция была завершена и общая цветовая гамма установлена.)

Комитет по развеске картин, президентом которого был Кросс, состоял из Люса, Сёра, Синьяка, Лотрека и других. Открытие должно было состояться 12 марта. В начале марта члены комитета приступили к работе — начался осмотр поступлений, подбор однородных картин, наблюдение за развеской. Сёра и Синьяк проводили весь день в большом здании, которое предоставил в распоряжение „Независимых" город Париж. Сёра и Ангран находились в последнем зале, посвященном в основном неоимпрессионистам, когда туда вошел Пюви де Шаванн и начал рассматривать рисунки Дени. „Он сейчас заметит, — сказал Сёра Анграну, — ошибку, которую я допустил в изображении лошади". Однако Пюви прошел мимо, даже не остановившись перед „Цирком", и Сёра был жестоко разочарован. 69

Несколько дней спустя Сёра, почувствовав боль в горле, слег в постель. В прошлом году от эпидемии инфлюэнцы в Париже погибли сотни людей, а в этом году были случаи дифтерийной ангины. Внезапно Сёра стало хуже. 30 марта Синьяк сообщал ван Риссельбергу: „Ужасные вести: вчера утром, после двухдневной болезни, скончался наш бедный Сёра. Говорят, это была инфекционная ангина. Он оставил несчастную вдову и — о чем мы не знали — прелестного тринадцатимесячного ребенка, которого он признал. Бедная женщина снова беременна... Я слишком расстроен, чтобы писать подробнее". 70

Два дня спустя ван Риссельберг снова получил письмо: „Ну, не ужасна ли эта утрата! Я, вероятно, никогда не оправлюсь после нее... Оказывается у него было еще кровоизлияние в мозг... 71 Одним словом, наш дорогой друг доконал себя работой... Вчера его похоронили... Никогда не доводилось мне видеть ничего печальнее этих проводов.


Все были совершенно подавлены. Семья устроила ему роскошные, — слишком роскошные похороны... Прости, пожалуйста, за бессвязное письмо: я не в себе". 72

Вскоре после этого умер ребенок Сёра; похороны состоялись 15 апреля. Хотя самые близкие друзья Сёра, в частности Синьяк и Ангран, знали о его гражданской жене Мадлене Кноблок, которую в 1889—1890 гг. он изобразил в картине „Пудрящаяся женщина", художник так тщательно скрывал свою личную жизнь, что даже они не знали о существовании ребенка. Ребенок, которого Мадлена Кноблок ожидала, родился после смерти Сёра мертвым. В конце того же года ее постигла еще одна утрата, и Синьяк написал Люсу: „Знаешь ли ты, что мать бедняжки Кноблок утопилась? Она мне написала: „Мама утопилась, тело ее найдено в Аржантёе... Я еду в морг опознавать труп..." Так прямо и написала! Несчастные люди!" 73

Родители Сёра, люди довольно состоятельные, немедленно признали Мадлену Кноблок женою их сына. Решив не устраивать аукциона, они передали половину картин художника его вдове. Так как при жизни Сёра продал лишь несколько картин (кое-какие картины и рисунки он подарил), то фактически почти вся его продукция за десять лет работы находилась у него в мастерской. (Он получал по 300 франков за свои пейзажи и по 60 франков за рисунки; цену на картину „Натурщицы" он рассчитал, исходя из года работы по семь франков в день, то есть около 2500 франков, хотя был готов отдать ее за меньшую сумму. Винсент Ван Гог оценивал „Натурщиц" и „Гранд-Жатт" в 5000 франков каждую. Спустя шесть лет после смерти Сёра, торговец картинами просил за „Натурщиц" 800 франков, а в 1900 г. семья Сёра продала „Гранд-Жатт" за 800 франков, „Цирк" за 500 и рисунки по 10 франков за штуку.)

С общего согласия Синьяк, Люс и Фенеон с помощью брата Сёра взялись классифицировать его работы и разделить их между наследниками. Они тщательно переписали и пронумеровали все полотна Сёра, небольшие деревянные дощечки и бесчисленные рисунки, удостоверяя подлинность каждой вещи и ставя на оборотной стороне свои инициалы для опознания ее в будущем.


„Меня просили, — писал в Брюссель через несколько недель после смерти художника Люс, — в случае, если родители Сёра не переменят своего решения, отложить по одному рисунку или дощечке для каждого из друзей Сёра". 74 А Синьяк, который, совершенно измучившись, уехал из Парижа, заверял ван Риссельберга: „Вы без колебаний можете принято это на память о нашем добром друге. Родители его очень хотят, чтобы какая-то часть трехсот дощечек была распределена между его друзьями". 75

Поскольку у Сёра, благодаря его связям с „Группой двадцати", было много друзей в Бельгии, четырнадцать его рисунков и пять дощечек, предназначенных ван Риссельбергу, ван де Вельде, Финчу, Дарио де Регойя, мадемуазель Бок (купившей „Красный виноградник" Ван Гога), Верхарну, Леммену, Маусу, г-же Гюстав Кан и другим, были отвезены в Брюссель Мадленой Кноблок, которая сама собиралась устроиться там в качестве модистки. Но стоило ей приехать в Брюссель, как она, будучи женщиной очень неумной, сразу же безнадежно запуталась в интриге, затеянной Гюставом Каном, его женой и художником Лемменом. Каны настроили ее против друзей Сёра, якобы пытающихся „отобрать" у нее работы мужа. Они обвиняли Синьяка в том, что он горел лишь одним желанием — „похоронить своего соперника Сёра", а Люса в том, что он самочинно „закончил" „Цирк" Сёра. Они даже показали ей письмо Фенеона, где он высказывал опасения по поводу того, что половина произведений художника попала в руки Мадлены Кноблок. По возвращении в Париж беспомощная вдова выболтала все эти оскорбительные сплетни, которые особенно возмутили Синьяка. К счастью, тактичное вмешательство Тео ван Риссельберга положило конец всем этим неприятным событиям. 76 Супруги Кан признали свою вину, но „порвали" дружеские отношения с Мадленой Кноблок; Леммен прислал Синьяку письмо с извинениями. „Все кончилось, — писал Синьяк ван Риссельбергу в конце июня, — и я надеюсь, что эта шайка когда-нибудь расплатится за зло, которое причинила.


Кого больше всего следует пожалеть, несмотря на всю ее безответственность, так это вдову Сёра, трещотку, которая своей пустой болтовней и враками, достойными дрянной консьержки, восстановила всех против себя". 77

Смерть Сёра фактически не была отмечена прессой. Лишь через несколько месяцев его друг Жюль Кристоф опубликовал статью, в которой горько сетовал: „Внезапная, нелепая болезнь унесла художника за несколько часов, унесла в момент его торжества! Я проклинаю провидение и смерть!" 78 Верхарн и Кан тоже написали о художнике, но самый странный некролог принадлежал Фенеону: „29 марта в возрасте тридцати одного года скончался Сёра, выставлявшийся в Салоне в 1883 г.; с „Группой независимых художников" в 1884 г.; с „Обществом независимых художников" в 1884-1885, 1886, 1887, 1888, 1889, 1890 и 1891 гг.; с импрессионистами на улице Лафит в 1886 г.; в Нью-Йорке в 1885—1886 гг.; в Нанте в 1886 г.; с „Группой двадцати" в Брюсселе в 1887, 1889 и 1891 гг.; в Амстердаме на выставке „Черное и белое" в 1888 г. Каталог его работ включает 170 дощечек величиной с сигарную коробку, 420 рисунков, 6 альбомов с набросками и примерно 60 полотен (фигура, марины, пейзажи), среди которых 5 картин большого размера („Купание", „Гранд-Жатт", „Натурщицы", „Канкан", „Цирк") и, несомненно, много шедевров". 79

Теодор Визева, не любивший нововведений Сёра и прямо заявивший об этом в 1886 г., написал теперь сочувственную статью, не отказываясь, однако, от своего мнения: „Не раз я имел возможность провести несколько часов в обществе этого мягкого, вдумчивого молодого человека, который на тридцать лет вперед определил программу своей работы и ушел от нас в неведомое, оставив после себя лишь первые наброски того великого творения, о каком он мечтал. Высокий, с длинной бородой и наивными глазами, он напоминал мне итальянских мастеров Возрождения, которые, подобно ему, обладая силой и в то же время пренебрегая ею, уверенными шагами шли к своему идеалу.


В день первой же встречи с ним я обнаружил, что душа его принадлежит прошлому. Утрата вековых иллюзий, которая делает задачу современных художников такой трудной, никак не отразилась на нем. Он верил в силу теории, в абсолютную ценность метода, в непрерывную революцию в искусстве. Я страшно обрадовался, обнаружив в одном из закоулков Монмартра такой замечательный образчик расы, которую считал вымершей, расы художников-теоретиков, связывающих практику с идеями и подсознательную фантазию с обдуманными действиями. Да, я очень явственно ощутил в Сёра родича Леонардо, Дюрера, Пуссена; я никогда не уставал слушать, как он излагал подробности своих исследований, порядок, в каком собирался их проводить, и подсчитывал количество лет, которые был намерен посвятить им. Не уставал и он раскрывать передо мною эти подробности.

Позволю себе добавить, что изыскания его касались тех же самых вопросов, которые занимали мастеров прошлого и которые, по-моему, наиболее достойны внимания художника... Жорж Сёра нашел решения, казавшиеся ему удовлетворительными. Решения эти, должен признаться, не удовлетворили меня в той же мере, в какой удовлетворяли сами занимавшие его проблемы. Я не мог поверить, что метод пуантилизма, даже если он лучше подтверждает научные гипотезы относительно цвета, превосходит любой другой метод передачи цвета в картине; не мог я согласиться и с тем, что для передачи веселого настроения достаточно рисовать линии, идущие вверх, или что окраска рамы дополняет гармонию картины и выделяет полотно из его окружения. Но я был готов поверить Сёра, что вскоре находки его станут более значительными..." 80

Твердо придерживаясь убеждения, что преодоление технических трудностей не является эстетической проблемой, Визева продолжал: „Эксперименты и черновые наброски — вот и все, что оставил после себя Сёра. Его фигурные композиции: „Гранд-Жатт", „Парад", „Натурщицы", „Цирк" явно представляют собой предварительные пробы, первые попытки постепенно применить еще не изученные до конца методы.


В них постоянно находишь бок о бок друг с другом превосходные детали, отличающие истинного художника, необычные детали, свидетельствующие о поисках, и детали, слишком явно говорящие о пренебрежении теми или иными элементами, принесенными в жертву элементам более своеобразным. Не приходится сомневаться, например, что по прошествии какого-то времени Сёра сумел бы избавить свои фигуры от этой жесткости, застылости, которые зачастую мешают нам в должной мере оценить уверенную чистоту его рисунка. Что же касается небольших пейзажей, оставленных им... то некоторые из них очаровательнее, легче, тоньше большинства современных пейзажей; но этой тонкостью, изяществом и мягкой печалью, присущей им, они обязаны больше душе Сёра, чем его методам и его теориям. Существует, однако, область, в которой Сёра полностью проявил всю силу своего таланта: я видел его рисунки, поразительно артистичные, строгие, светящиеся, живые, — самые выразительные рисунки, какие я только знаю...

От нововведений Сёра мало что осталось... таким образом, возможно, что имя Сёра, малоизвестное даже сейчас, вскоре будет окончательно позабыто. Смерть застигла его врасплох. Но, да будет мне, по крайней мере, разрешено объявить, что он был одной из движущих сил нашего искусства, достойнейшим среди своих современников, человеком более возвышенных интересов, более благородного ума, и что вместе с ним погибла еще одна наша надежда увидеть рождение нового искусства среди анархии, невежества, грубости современной художественной жизни". 80

Писсарро, отказавшийся безоговорочно принимать искусство Сёра, тем не менее искренне оплакивал своего молодого друга. „Ты можешь представить себе, — писал он в Лондон сыну Люсьену, — скорбь всех тех, кто следовал за ним или интересовался его исследованиями. Смерть его — большая потеря для искусства". 81 „Не ужасно ли, — отвечал Люсьен, — что такой молодой, многообещающий человек, уже достигший таких больших для своих лет результатов, умер в тот момент, когда он уже вступил на путь дальнейших достижений? Пуантилизм умер вместе с ним!" 82 Отец отвечал ему: „Я думаю, ты прав.


Пуантилизм умер, но, мне кажется, он будет иметь последствия, которые окажутся в дальнейшем чрезвычайно важными для искусства. Сёра действительно внес в него новый вклад". 83

Синьяк ни при каких обстоятельствах не мог согласиться с тем, что смерть Сёра означала конец неоимпрессионистского направления. Но он, разумеется, сознавал, что руководство перешло теперь к нему и что на плечи его легла тройная задача: защитить память Сёра, в чем ему должен был энергично и умно помочь Фенеон, сохранить преобладающее положение за „Обществом независимых", неожиданно оказавшимся под угрозой ввиду попытки Анкетена организовать конкурирующую ассоциацию, 84 и, прежде всего, продолжить работу Сёра. Такие обязательства накладывали на него большую ответственность, но всякая попытка избежать ее была бы равносильна признанию в том, что он являлся лишь тенью Сёра, хотя на самом деле этого, безусловно, не было.

Синьяк обладал многими качествами, необходимыми для его новой роли, и все же бывали моменты, когда он чувствовал себя одиноким и усталым, понимая, что стоящая перед ним задача может оказаться неблагодарной. (Такие опасения внушало ему главным образом поведение Кана и Леммена.)

После смерти Сёра Синьяк находился в подавленном состоянии. Он уехал в Бретань, желая уединиться и уйти в работу; однако в июне он уже вернулся в Париж для операции кисты. Он был так подавлен и обозлен всем происшедшим в Брюсселе, что даже хотел выйти из состава „Группы двадцати". Позже, этим же летом, он написал глубоко пессимистичное письмо Камиллу Писсарро, в котором вспоминал то время, когда „мы держались друг за друга, создавали новые работы и новые идеи и я думал, что все мы будем храбро сражаться вместе. Будучи самым воинственным членом группы, я пожертвовал собой ради общих интересов. Я думаю, что это было не бесполезно и что если бы идеи наши одержали верх, в этом была бы и моя заслуга. Если бы все пришлось начать сначала, я поступил бы так же, и я убежден, что вы не стали бы винить меня за это.


Если сейчас я немного поутих, то только потому, что почва уже подготовлена, идеи наши распространены, наш манифест [видимо, ссылка на публикацию теорий Сёра] обнародован... Остается только работать". 85

Синьяк был слишком ярко выраженным человеком действия, чтобы „поутихнуть" надолго. Вскоре его оптимизм, его полемический задор, его энергия, его нетерпимость к бездарности, где бы он ее ни обнаружил, его стремление нести свои убеждения высоко, как знамя, снова взяли верх. Он готов был вести борьбу с прежней энергией и энтузиазмом.

Преждевременная смерть превратила Сёра в настоящего мученика дивизионизма: его поступки, его теории, его работы приобрели характер чего-то священного и незыблемого для потомства, в то время как жизнь выдвигала новые требования, новые проблемы, новые ультиматумы. Поэтому Синьяк должен был покориться своей участи, даже рискуя остаться в одиночестве. Но он не мог не размышлять о странностях судьбы. Меньше чем через четыре года после смерти Сёра Синьяк печально сравнивал растущую славу Ван Гога и забвение, которому теперь окончательно предали его лучшего друга. И, обмакнув перо в чернила предубеждений, которые он питал по отношению к первому, чуть ли не слепо благоговея перед вторым, он записал в дневнике: „Как несправедливы люди к Сёра! Подумать только, они отказываются признать в нем одного из гениев нашего века! Молодые люди в полном восхищении от Лафорга и Ван Гога — оба они тоже умерли. (Восхищались ли бы ими, будь они живы?) А вокруг Сёра — молчание и забвение. И все же он более великий художник, чем Ван Гог, который интересен только как душевнобольной феномен... и чьи самые интересные картины сделаны в Арле во время болезни. После смерти Сёра критики отдавали должное его таланту, но считали, что он не оставил законченных работ! Мне же, наоборот, кажется, что он дал все, что мог дать, и сделал это превосходно. Конечно, твори он до сих пор, он продолжал бы прогрессировать, но задача его и так выполнена целиком. Он исследовал все и во всем дошел до конца.


Взаимоотношение черного и белого [рисунки], гармонии линий, композиции, контраст и гармония красок... и даже рам. Чего еще можно требовать от художника?" 86

Примечания

1 См.: Johanna van Gogh-Bonger, предисловие к Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh. Amsterdam, 1952—1954, т. I, стр. XLVI, XLVII.

2 Письмо Гогена к Тео Ван Гогу [апрель 1890, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Альбером С. Анро. Национальный архив, Париж (завещание Анро).

3 Письмо Тео Ван Гога к брагу от 15 июня 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т37, стр. 293. (В письме этом имя Гогена не упоминается, но имеется в виду несомненно он.)

4 Письмо В. Ван Гога к сестре Вил [первая половина июня 1890, Овер], там же, № W22, стр. 182—184.

5 Письмо В. Ван Гога к брату [от 12 мая 1890 г., Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 635, стр. 516.

6 Письмо В. Ван Гога к брату [от 4 июня 1890 г., Овер], там же, № 638, стр. 519, 520.

7 О д-ре Гаше см.: V. Doiteau. La curieuse figure du Dr. Gachet. „Aesculape", август—сентябрь 1923, a также рецензию на эту статью: Tabarant. „Bulletin de la vie artistique", 15 сентября 1923; Van Gogh et les peintres d'Auvers chez le docteur Gachet, numero special de „L'Amour de l'Art", 1952; J. Rewald. Gachet's Unknown Gems Emerge. „Art News", март 1952; P. Valery-Radot. Une Figure originale de medecin-artiste. „La Presse medicale", 6 сентября 1952; P. Gachet. Paul van Ryssel, le docteur Gachet graveur. Paris, 1954; Cezanne a Auvers. Paris, 1952; Souvenirs de Cezanne et de van Gogh. Paris, 1953; Vincent van Gogh aux „Independants", Paris, 1953; Deux Amis des impressionnistes, le docteur Gachet et Murer. Paris, 1956; Lettres impressionistes au Dr. Gachet et a Murer. Paris, 1957; Джон Ревалд. История импрессионизма. Л.—M., „Искусство", 1959.

8 Письмо В. Ван Гога к брату и невестке [конец мая 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 637, стр. 518.

9 Письмо В. Ван Гога к матери [начало июня 1890, Овер], там же, № 639, стр. 521.



10 Письмо В. Ван Гога к брату [конец мая 1890, Овер], там же, № 636, стр. 517.

11 См.: Paul Gachet. Van Gogh a Auvers, histoire d'un tableau. Paris, 1953.

12 См.: Paul Gachet. Paul van Ryssel, le docteur Gachet graveur. Paris, 1954.

13 Письмо Гогена к Ван Гогу [начало июня 1890, Ле Пульдю]. Письмо, посланное Тео, который переслал его Винсенту 15 июня. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.

14 Письмо В. Ван Гога к Гогену (около 20 июня 1890, Овер]. Оригинал этого письма утерян; оно цитируется здесь по неполному черновику, обнаруженному среди бумаг художника. См. Verzamelde Brieven.., т. III, № 643, стр. 527—529. В ответе Гогена (см. примеч. 15) обсуждаются некоторые вопросы, упоминающиеся в черновике Ван Гога, а это доказывает, что последний отправил Гогену письмо достаточно близкое по содержанию к черновику.

15 Письмо Гогена к В. Ван Гогу [конец июня 1890, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.

16 Письмо В. Ван Гога к брату [от 17 июня 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 642, стр. 526.

17 Письмо Тео Ван Гога к Камиллу Писсарро [от 5 июля 1890, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Родо Писсарро, Париж.

18 Письмо В. Ван Гога семье Жину ]июль 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 640а, стр. 524.

19 См. письмо В. Ван Гога к брату [от 10 июня 1890 г., Овер], там же, № 640, стр. 523.

20 Письмо Тео Ван Гога к брату от 30 июля 1890 г., Париж. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т39, стр. 295.

21 J. Leclerq. Introduction au catalogue de l'Exposition Vincent van Gogh, Galeries Bernheim-Jeune. Paris, 15—13 марта 1901.

22 Письмо В. Ван Гога к брату [середина июля 1890, Овер], Verzamelde Brieven.., т. III, № 649, стр. 535, 536.

23 Письмо Тео Ван Гога к брату от 14 июля 1890 г. [Париж]. Verzamelde Brieven.., т. IV, № Т41, стр. 296.

24 Говорят, что на протяжении этой сцены Ван Гог возбужденно ходил взад и вперед, сжимая в правом кармане какой-то предмет, возможно пистолет, которым он позже убил себя. (См.: G.


Bazin. Предисловие к каталогу выставки „ Van Gogh et les peintres d'Auvers-sur-Oise". Paris, Orangerie, 1954, стр. XXXIV.) Однако кажется маловероятным, чтобы доктор Гаше не попытался разоружить художника. См. также: Paul Gachet. Deux Amis des impressionnistes, стр. 114.

25 Письмо В. Ван Гога к брату [середина июля 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 648, стр. 535.

26 Письмо Тео Ван Гога к жене от 20 июля 1890 г., Париж. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLVIII.

27 Письмо Тео Ван Гога к жене от 25 июля 1890 г., Париж, там же, стр. XLVIII.

28 См. воспоминания Хиршига у А. Вredius. Herinneringen aan Vincent van Gogh, „Oud-Hol land", 1934, т. 51, № l, стр. 44.

29 Письмо В. Ван Гога к матери [вторая половина июля 1890, Овер]. Verzamelde Brieven.., т. III, № 650, стр. 537.

30 Письмо В. Ван Гога к брату [от 23 июля 1890 г., Овер], там же, № 651, стр. 537.

31 Письмо В. Ван Гога к брату [от 27 июля 1890 г., Овер], там же, № 652, стр. 541, 542. Это последнее письмо Ван Гога; он не закончил его, и оно найдено на нем после его смерти. Пистолет, из которого он убил себя, так и не был обнаружен.

32 Хиршиг передает события несколько иначе. По его словам, они в это роковое воскресенье ожидали Ван Гога к обеду у Раву, когда он вошел, прижимая руку к животу. „Но, месье Винсент, откуда вы, что с вами?" — „Мне стало слишком тошно и я убил себя!" Я вижу его лежащим в мансарде на узенькой постели, испытывающим страшные муки. «Неужели никто не может вскрыть мне живот?" Под крышей стояла ужасающая духота. Мертвый он выглядел страшно, еще страшнее, чем живой. Из гроба его, плохо сколоченного, просачивалась вонючая жидкость, все в этом человеке было ужасно. Я думаю, он много страдал в жизни. Я ни разу не видел, чтобы он улыбался". (См.: А. Вredius. Herinneringen aan Vincent van Gogh.) В то время как Хиршиг говорит о мансарде, занимаемой Ван Гогом, двое других оставшихся в живых свидетелей не согласны с ним, и это лишний раз подтверждает, как трудно иногда установить даже мелкие факты.


Согласно воспоминаниям сына д-ра Гаше, художник жил в комнате первого этажа, а дочь г- жи Раву утверждает, что он действительно занимал мансарду в третьем.

33 С. Maurоn. Notes sur la structure de l'ihconscient chez Vincent van Gogh. „Psyche", январь — февраль, март — апрель 1953. Автор указывает, что Ван Гог покончил с собой не в припадке безумия и не в состоянии апатии, обычно следующей за его приступами, а находясь в совершенно ясном сознании.

34 См.: V. Doiteau et E. Leroy. La Folie de van Gogh. Paris, 1928, стр. 91—94.

35 См.: M. Gauthier. La Femme en blue nous parle de l"Homme a l'oreille coupee", „Nouvelles litteraires", 16 апреля 1953.

36 Письмо д-ра Гаше к Тео Ван Гогу (от 27 июля 1890 г., Овер]. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIX.

37 Письмо Тео Ван Гога к жене от 28 июля 1890 г., Овер, там же, стр. XLIX.

38 См. письмо Тео Ван Гога к сестре Елизавете в книге: Е. du Quesne — van Gogh. Person liche Erinnerungen an Vincent van Gogh. Munchen, 1911, стр. 75, 76.

39 Письмо Тео Ван Гога к жене [от 29 июля 1890 г., Овер]. См. предисловие к Verzamelde Brieven.., т. I, стр. XLIX.

40 Эта фраза подтверждает, что Бернар не видел Ван Гога после его отъезда в Арль, хотя позднее он заявлял, что писал вместе с Ван Гогом на острове Гранд-Жатт, во время краткого пребывания художника в Париже в июле 1890 г.

41 Письмо Бернара к Орье [от 1 августа 1890 г., Париж]. См.: L'Enterrement de Vincent van Gogh. „Document", февраль 1953.

42 Письмо Гогена к Тео Ван Гогу [начало августа 1890, Ле Пульдю]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное В. В. Ван Гогом, Ларен.

43 Письмо Гогена к Шуффенекеру [август 1890, Моэлан]. См.: С. Roger-Marx. Lettres inedites de Vincent van Gogh et de Paul Gauguin. „Europe", № 194, 15 февраля 1939.

44 Письмо Гогена к Шуффенекеру [август — сентябрь 1890, Моэлан], там же. Вполне возможно, что это письмо было написано в 1891 г. и относится к смерти Тео Ван Гога, а не к смерти художника.

45 Письмо Тео Ван Гога к Орье от 27 августа 1890 г., Париж.


Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-ном Жаком Вильямом, Шатору.

46 Письмо Орье к Бернару от 29 августа 1890 г., Шатору. См. „Documents", февраль 1953.

47 Письмо Тео Ван Гога к д-ру Гаше [середина сентября 1890, Париж]. См.: Paul Gachet. Vincent van Gogh aux „Independants". Paris, 1953.

48 Письмо Тео Ван Гога к Бернару от 18 сентября 1890 г., Париж. См. предисловие Бернара к „Lettres de Vincent van Gogh a Emile Bernard". Paris, 1911, стр. 2, 3.

49 Письмо Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 18 октября 1890 г., Париж. Писсарро добавлял: „Тео Ван Гог кажется был болен перед тем как сошел с ума; у него была задержка мочи..." (См.: Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien. Paris, 1950, стр. 188, 189.)

50 Письмо Тео Ван Гога к Гогену [октябрь 1890 г., Париж]. См.: A. Alexandre. Paul Gauguin, sa vie et le seus de son oeuvre. Paris, 1930, стр. 108.

51 Письмо Синьяка к Маусу от 23 октября 1890 г., Париж. См.: M. O. Maus. Trente Annees de lutte pour l'art. Bruxelles, 1926, стр. 119, 120, примеч.

52 Письмо Гогена к Бернару [январь 1891 г., Ле Пульдю]. См.: Lettres de Gauguin a sa femme et a ses amis. Paris, 1946, № CXIII, стр. 204 [ошибочно датировано октябрь 1890].

53 G. Kraus. The Relationship between Theo and Vincent van Gogh. Amsterdam, 1954.

54 „Mercure de France", март 1891.

55 Письмо Гогена к жене [от 5 ноября 1892 г., Таити]. Lettres de Gauguin.., n° CXXXIII, стр. 235.

56 Письмо Гогена к Даниелю де Монфрейду, июль 1892, и от 14 февраля 1897, Таити. См.: Lettres de Gauguin a Daniel de Monfreid. Paris, 1950 (второе издание), стр. 58 и 59.

57 Письмо Орье к сестре [начало марта 1891, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-ном Жаком Вильямом, Шатору.

58 O. Mirbeau. Vincent van Gogh. "Echo de Paris", 31 марта 1891. Перепечатано в книге Mirbeau. Des Artistes, т. I. Paris, 1922, и в книге Van Gogh raconte par lui-meme et ses amis. Geneve, 1947.

59 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [февраль — март 1888, Париж].


Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.

60 Письмо Сёра к Фенеону [от 20 июля 1890, Париж], любезно предоставленное г-ном Цезарем М. де Ок. Париж. Это письмо, написанное в ответ на статью Фенеона о Синьяке, появилось в июле 1890 г. в „Les Hommes d'Aujourd'hui" и воспроизводится в книге: Dorra et Rewald. Seurat. Paris, 1960, стр. XXV—XXVIII.

61 Письмо Айе к Синьяку от 10 февраля 1890 г. См.: Rewald. Seurat. Paris, 1948, стр. 116.

62 Письмо Анри ван де Вельде к автору от 17 января 1950 г. [Обрежери]. Ван де Вельде впоследствии стал архитектором и завоевал славу как глава направления „Новое искусство".

63 Письмо Камилла Писсарро к А. ван де Вельде. Цитируется по черновику, найденному среди бумаг Писсарро. Письмо, отправленное к ван де Вельде 27 марта 1896 г., было немного короче; в нем Писсарро протестует против того, что имя его занесено в список неоимпрессионистов. См.: Rewald. Seurat, стр. 131, 132.

64 См.: G. Кahn. Les Dessins de Georges Seurat. Paris, 1926, предисловие; Dorra. The Evolution of Seurat's Style в книге: Dorra et Rewald. Seurat, стр. 131, 132.

65 Feneon. Signac, перепечатано в Feneon. Oeuvres. Paris, 1948, стр. 69. Эта статья появилась 1 сентября 1891 г. в „La Plume", a не в 1890 г. в „Les Hommes d'Aujourd'hui", как это указано в Oeuvres.

66 Письмо Синьяка к Фенеону от 29 апреля 1890 г. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Кашен-Синьяк, Париж.

67 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [весна 1902, Сен-Тропес]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.

68 Письмо Синьяка Камиллу Писсарро от 25 января [1894]. См.: Camille Pissarro. Lettres a son fils Lucien, стр. 350, 351.

69 См. воспоминания Анграна в книге: Соquiot. Seurat. Paris, 1924, стр. 166, 167.

70 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [от 30 марта 1891 г., Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.

71 Невозможно точно установить причину смерти Сёра на основании трех известных фактов: он болел „инфекционной ангиной", он умер после двух дней болезни, у него было кровоизлияние в мозг (его ребенок вскоре умер от этой же болезни).


Симптомы скорее указывают на скоротечный менингит или энцефалит. (Эпидемический энцефалит стал известен медицине лишь в 1917 г., но в наше время обычно считают, что энцефалит сопутствовал эпидемии инфлюэнции 1890 г.) Именно скоротечный менингит лучше всего сочетается с имеющимися налицо фактами: заболевание ангиной, быстрый роковой исход и патологическое явление перед смертью — кровоизлияние в мозг. Смерть ребенка тоже подтверждает это предположение. Сведения любезно предоставлены д-ром Е. Акеркнехтом, профессором университета в Цюрихе.

72 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [от 1 апреля 1891 г.]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.

73 Письмо Синьяка к Люсу [осень 1891]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное г-жой Кашен-Синьяк, Париж.

74 Письмо Люса к Т. ван Риссельбергу [апрель — май 1891, Париж]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж. О содержимом мастерской Сёра см.: R. Rey. La Renaissance du sentiment classique. Paris, 1931, стр. 144; Dorra et Rewald, цит. соч., стр. LXXV, LXXVI.

75 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [апрель — май 1891, Бретань]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.

76 Этот абзац основан на неопубликованной переписке Синьяка и Т. ван Риссельберга, любезно предоставленной покойной г-жой ван Риссельберг, Париж. См. также письма Писсарро к сыну Люсьену от 17 и 21 июля 1891 г., цит. соч., стр. 260, 261.

77 Письмо Синьяка к Т. ван Риссельбергу [от 28 июня 1891 г., Конкарно]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойной г-жой ван Риссельберг, Париж.

78 J. Christophe. Georges Seurat. „La Plume", 1 сентября 1891.

79 Аноним [Feneon]. Seurat. „Entretiens politiques et litteraires", 1891, t. II, № 13.

80 T. de Wyzewa. Georges Seurat. „L'Art dans les Deux Mondes", 18 апреля 1891.

81 Письмо Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 30 марта 1891 г., Париж, цит. соч., стр. 221.

82 Письмо Люсьена Писсарро к отцу [от 31 марта 1891 г., Лондон], там же, стр. 224.

83 Письмо Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 1 апреля 1891 г., Париж, там же, стр. 227.

84 См. письма Камилла Писсарро к сыну Люсьену от 9 и 13 мая 1891 г., Париж, там же, стр. 243 и 248.

85 Письмо Синьяка Камиллу Писсарро [июль — август 1891, Конкарно]. Неопубликованное письмо, любезно предоставленное покойным г-ном Родо Писсарро, Париж.

86 Signac. Journal, 15 сентября 1894. См. выдержки из неопубликованного дневника Поля Синьяка 1894—1895 гг. в „Gazette des Beaux-Arts", июль — сентябрь 1949.


Содержание раздела